И снова он исчез в кустах, словно нырнул в последние остатки сумерек. Ружье передвинулось, чтобы подстеречь голову с другой стороны кустов.
Но оттуда никто не появился.
«Все равно перехитрю тебя, — пригрозил ему про себя Иван Ефрейторов, — хоть из-под земли, да достану, никуда ты от меня на этом острове не денешься. Остров-то насквозь виден…» Иван осторожно зашагал по мокрой траве.
Остров виден насквозь… Он подстережет волка за кустом, отяжелевшим от росы, пусть только высунет свою змеиную голову. Он сшибет ее, как одним выстрелом можно сшибить голову ужа, переплывающего реку. Ивану случалось бить ужей в реке — колдовские лебединые тени в летнем воздухе, — и, как все крестьяне, он верил, что змея притягивает пули и что, целься не целься, все равно попадешь ей в голову.
— Собака! — воскликнул Иван Ефрейторов и опустил ружье.
Улыбка шевельнулась в складках его лица и тотчас исчезла, испуганная собственным любопытством.
Это и впрямь была собака, сивой масти, шкура точно сшита из оленьей; да, его собственный пес совершенно по-собачьи задрал ногу над кустом. Увидев хозяина, он кинулся к нему, пригибая голову, готовый принять удар на свой плоский, приспособленный к оскорблениям лоб, и, поскольку падать на колени он не умел, ткнулся мордой в ноги человеку, а хвост мел траву, верней, приглаживал ее налево и направо, разметая брызги, — и хвост, и трава были мокрые. Не переставая мести хвостом, пес прыгнул хозяину на грудь и от избытка чувств ткнулся мордой ему в шею. Мягкий, мокрый псиный нос и шершавый язык наткнулись на колючую щетину, но это не мешало ему понюхать и любовно лизнуть заросшую щетиной складку. Мазнув напоследок грязными лапами хозяйскую рубашку, пес соскользнул на траву и задрал лапы кверху, словно говорил: «Сдаюсь! Сдаюсь!»
— Балуй! — сказал Иван Ефрейторов.
Он тер складку на шее, от которой пахло псиной.
Наверно, он хотел сказать, что не любит такого баловства или что хватит баловать, пора браться за дело, а пес, перевернувшись на брюхо, смотрел ему прямо в рот, точно пытаясь проникнуть в тайный смысл его слов, и в то же время косил куда-то в сторону, туда же показывал его хвост.
— Ну! — сказал Иван Ефрейторов.
Ремень от ружья уже улегся ему на плечо.
Пес встал и повернулся к хозяину спиной.
— Ну! — подстегнул его хозяин.
Пес кинулся к кустам и, хотя хозяин звал его, ни разу не обернулся. Вернее, обернулся, но только тогда, когда добежал до кустов и оттуда вышла другая собака, они обнюхались, незнакомая собака оскалила зубы — не вызывающе, но и не дружелюбно, а так, на всякий случай, чтоб знали.
«Сучка!» — подумал Иван Ефрейторов.
Ремень спокойно лежал на его плече, словно отдыхая, Локоть чувствовал рядом с собой курок.
— Ко мне! Ко мне! Сивый! — закричал крестьянин.
Сука потянулась и села, устремив в пространство млеющий взгляд. Что-то млеющее было и в ее позе, и в окружающем воздухе, уже посветлевшем с наступлением утра; и еще какая-то тревога витала в воздухе и приглушенное поскуливание. Сквозь эту дымку пронеслись лошади, торжественно вскидывая головы, а воздух, после того как он вобрал в себя их ржание, казалось, можно было пощупать. Сука рысью пересекла поляну и, остановившись, посмотрела назад. Пес побежал за ней, вглядываясь в отпечатки ее лап. Сука снова побежала, уже не оборачиваясь, спокойно неся свою змеиную голову, и Иван Ефрейторов снова ощутил, как в утреннем воздухе плывет лебединое колдовство. «Уведет пса!» — подумал он.
Он закричал: «Стой! Стой!» Пес обернулся и оскалил зубы. Голова его была круто повернута, уши плотно прижались к загривку. Млеющий взгляд чужой собаки скользнул по крестьянину не задерживаясь, да и крестьянина не задела их липкая властность. Он представил себе, как глаза этой грязной каракачанской суки, светясь в темноте, промелькнули мимо его дома и как скулящий звук коснулся слуха его пса, который сидел на холме, ловя шумы ночи. Ему напомнили, что он пес. Потом обе собаки, не проронив больше ни звука, побежали в темноте, то ли одна за другой, то ли рядом, поняв друг друга с первого взгляда, и т. д. и т. д.
— Назад! Ко мне! — закричал Иван Ефрейторов.
А про себя думал: «На цепь! Привяжу цепью к проволоке, и днем и ночью на цепи будет сидеть! Как это я раньше не догадался!»
И пока он думал о цепи, которая спасет его пса от набегов грязных чужаков, он снова ощутил в руках холод ружья, курок щелкнул, и голова суки легла на ствол.
Змеиная голова притягивает пули.
«А?» — громыхнуло ружье.
Сука попыталась найти место укуса — укусили ее глубоко и сильно, наверное в самое сердце, — и упала в траву.
Пес с разгону перескочил через нее, вернулся, понюхал суку и посмотрел на хозяина, окутанного синим пороховым облаком, неясно различимого в дыму. Крепкие ноги понесли его к этому облаку, и, набрав скорость, он прыгнул всем телом вперед, в воздух, разевая мускулистую пасть, ощущая, как сухожилия челюсти натягиваются до самых лопаток. В его помутившейся голове ясной была только заросшая щетиной складка — такой ясной, такой осязаемой, что он просто чувствовал ее кончиком носа.
Однако вместо складки его нос ткнулся во что-то жесткое и сильное; оно прошло по морде как ток, оборвав натянутые сухожилия, и встало в горле, вытолкнув из него визг. Земля ударила его по спине болезненно и сильно, со всего маху, а потом еще раз, в пах, и едва не прикончила его. Никогда еще земля не била его по спине. Передние ноги пса боролись и царапали траву, силясь подтащить к себе заднюю, онемевшую половину тела. В этом коловерчении пес пытался собрать самого себя, подтянуть разбитую половину, расправить мускулы и в то же время освободиться от какой-то удавки; где именно была удавка, он не понимал, и что она собой представляла, тоже не понимал; и облако, в котором он тонул, тоже было ему непонятно.
— Кусаться будешь! — прорвался сквозь облако голос.
— Будешь кусаться, а? — донесся тот же голос и расширил в облаке щель.
Пес заглянул в щель и увидел самого Ивана Ефрейторова. Иван вдвинулся в щель еще глубже, расширил ее, занес ногу и, хотя пес прижал голову плотно к земле (какие-то силы пригибали ее вниз), пнул не голову, а пах, расслабленный и незащищенный. Справедливость всегда выбирает для удара незащищенные места.
— Пристрелю как собаку! — сказал Иван Ефрейторов псу. — Не бойсь, рука не дрогнет!
— А теперь марш домой! Марш!
Пса качнуло, он несколько раз споткнулся, стукаясь мордой об землю, и, пошатываясь, побрел по поляне. Тело его словно рассыпалось на части, заполонив всю поляну, и части эти натыкались друг на друга, сталкивались, соединялись, искали свое место, то сжимаясь, то растягиваясь, как растягивается толпа, пока не сбились наконец в одно целое, и тогда пес, нащупав нужное направление, побежал уже ровным ходом, хотя и чувствовал еще боль разрывов.
Иван Ефрейторов пошел к берегу. Кусты, которые он будил по дороге, стряхивали с себя росу. Над водой лениво колыхался туман, скрывая противоположный берег. Ночью тумана не было, воздух был чист, и крестьянин видел на другом берегу мерцающее окно своего дома, подобное маяку. Сейчас все было скрыто теплыми испарениями, и только где-то вверху, словно повиснув в пространстве, синели Черказские горы, такие же зыбкие и колышущиеся, как теплый туман. Иван Ефрейторов помыл руки и зачерпнул воды в короб для бруска; короб он, не глядя, привязал под колено; он и с закрытыми глазами мог бы его привязать.
На обратном пути он слегка волочил ногу, тоже по привычке, чтоб не слишком сильно раскачивать короб. Сняв косу, висевшую на дереве, он сначала сделал несколько коротких взмахов, словно разминался или вспоминал, как надо косить. Но это продолжалось недолго, пока он не выкосил вокруг себя маленький кружок. Брусок громко прошелся по стали, и коса с размаху впилась в траву. Трава вздрагивала и ложилась, вздрагивала и ложилась… Скошенная трава отдает нам свои запахи, и только бледные стебельки остаются на коже земли, как следы ножниц на стриженой голове ребенка. И так до конца, до самого берега.
Утренний ветерок спустился с гор и косил теплые испарения над водой. Через час, думал Иван Ефрейторов, будет виден его дом и склон холма. И пес перед домом, забывший о побоях, но запомнивший урок. И мальчик перед домом, и старик. И каракачанки, утонувшие в шерсти, одетые в шерсть, повязанные шерстью, прядущие шерсть на своих тяжелых веретенах… скошенная трава вздрагивает и ложится, вздрагивает и ложится… пестрые каракачанки, щекастые и черноглазые, прилипчивые и терпкие, такие же терпкие, как их немытая шерсть, идут себе и прядут на ходу, идут и прядут, а их пестрые юбки подрагивают. Вжик-вжик — подрагивают веретена. Вжик-вжик, вжик-вжик — ходит коса то влево, то вправо, и пестрые травы ложатся, ложатся одна на другую, и растут пестроцветные валки, и прилипчив и терпок их запах — ни дать ни взять каракачанки. Вжик-вжик, вжик-вжик!
Запах травы становится все сильнее и жарче. Мельтешащие в воздухе насекомые падают без чувств на умирающую траву. Улыбка робко вылезает на лицо, лицо приходит в равновесие, становится самим собой. Трава в валках преклонила колени. Пот стекает на глаза, щиплет, но Иван Ефрейторов не бросает косы; он спешит закончить работу до обеда, чтобы взять лошадей и переплыть на них обнаженную водную гладь до своего дома.
Из трубы его уже шел дым.
Дом Ефрейторова стоял на берегу водохранилища, у подножия скудного холма. Даже трава на этом холме росла плохо и быстро сгорала, и пригодиться она могла бы разве только черепахам, если б те решили вдруг съехать по скату холма, чтобы напиться воды из водохранилища. Узкая полоска земли вдоль берега была распахана и, хотя поливать ее было трудно, все же давала кое-какой урожай. Дрова и сено Иван Ефрейторов привозил с острова, он привык к нему, остров стал его тайной, и с этой тайной он рассчитывал протянуть еще годик-другой. Лошади у него были крепкие, он занимался извозом, брался за любую работу, какая подвернется, и жил не бедно и не богато, но зато независимо, а это не так уж мало во времена зависимости, несамостоятельности и всяких унижений, когда каждый норовит тебя запрячь. У Ивана Ефрейторова был свой ломоть хлеба и свой ломоть свободы, и этого довольствия ему хватало.