У дурачка были голубые, доверчивые, очень добрые глаза, устремленные в одну точку, словно в ожидании, что вот-вот что-то стрясется. Русые волосы и борода были у него всегда всклокочены. Он донашивал вещи после скончавшихся жителей Старопатицы, Софрониева, Овчага, соседних деревушек и выселок, тем самым напоминая живым, что умершие тоже жили когда-то на свете. Это мог быть полушубок, штаны, вязаная кофта, ботинки, рубаха или пиджак стародавнего покроя — внешний вид дурачка постоянно менялся. Встретишь его, скажем, в вязаной кофте и клетчатых брюках гольф, а через месяц видишь на нем зеленые галифе, когда-то принадлежавшие лесничему, и в яркой, розовой безрукавке. Поздней осенью он ходил в светлом полушубке с бобровым воротником и в летних сандалиях, и вы тотчас вспоминали, что ушел из жизни кто-то из Макоцевых — это они обычно носили полушубки с бобровыми воротниками. Правда, пуговицы и пояс у него почему-то быстро отлетали, штаны он тоже обычно подвязывал бечевкой. Вещи снашивал до удивления быстро — казалось, не дурачка деревня одевала, а пыталась облачить в одежду пожар: на нем все словно горело!.. И вот ему-то назначено было судьбою стать в Старопатице деревенским дурачком и служить живой связующей нитью между Старопатицей и легендой о дурман-траве.
Для меня дурман-трава была и вымыслом и правдой — слишком уж много очевидцев о ней рассказывали. Не раз доводилось мне слышать от стариков, как однажды летом пришел в деревню дервиш из молитвенного дома и стал спрашивать, как пройти к дурман-траве. Старые люди знают, что идти надо с козьего полднища, обогнуть с запада Собачью могилу, вступить в дол Усое и держаться тех тропок, что не вправо ведут, а влево, в Моисеев заказник (вернее, в Моисеевы заказники, потому что не один он, их много), и тогда, как знать, авось и дойдешь до дурман-травы. Только надо все время прислушиваться, чтобы различить голоса сизых сорок; голоса у них в точности как у обычных, но перья все сизые, в этом-то и загвоздка, это-то и вводит в заблуждение, потому что стоит углубиться подальше в лес, как отовсюду слышится сорочий крик, и неизвестно — то ли простая сорока кричит, то ли сизая.
Сорока — самая любопытная птица на свете. Если заметит что, обязательно должна подлететь, познакомиться поближе, да еще будет скликать без устали других сорок, чтобы тоже подлетели, поглядели, а те прилетят, хвостами завертят и тоже примутся других сорок скликать, и можно иной раз увидеть, как из-за какой-нибудь сущей ерунды слетается целая туча сорок. Сороку хлебом не корми — лишь бы что-нибудь случилось, а она бы подскочила поглядеть, вблизи познакомиться. Аист — тот никогда не даст себе труда проявить любопытство, пусть хоть пожар, он все равно не двинется с места, даже если ветер погонит дым от пожара прямо ему в глаза. Сорока же, наоборот, при первой же искорке поднимает крик: «Пожар! Пожар!»
Однако вернемся к дервишу. Когда ему указанным выше образом объяснили, как дойти до дурман-травы, дервиш отправился в путь. Говорят, умел он вращаться вокруг своей оси не хуже веретена и, повращавшись сколько-то там на козьем полднище, тем же вращательным движением устремился к Собачьей могиле. Где какая притаилась на полднище козья блоха, дервиш повлек ее за собой, вместе с ней и исчез в лесной чаще, а через два дня опять появился в Старопатице. Как выяснилось, спряталась дурман-трава от дервиша, лес водил его по лабиринту бесчисленных своих тропок, а сороки со всех сторон неумолчно орали ему в уши. Раза два-три предпринимал он отчаянные попытки добраться до дурман-травы и приходил назад, а в последний раз совсем пропал, в молитвенный дом не возвращался, и с тех пор считают у нас, что остался он в дурман-траве.
Однажды во время осенних маневров целый взвод солдат вместе со взводным командиром свернул в сторону, пошел атакой на Усое, с криками «ура» вбежал на первый Моисеев заказник и быстрым маршем двинулся дальше, по направлению к скальному гнезду Разбойне, в те времена благодаря монашенкам месту очень бойкому. И вот этот взвод вместе со взводным командиром вдруг исчез, как сквозь землю провалился. Командующий маневрами офицер, расположившийся со своим штабом в Макоцевом имении, окруженный заботой и вниманием Макоцевой челяди, впадает по поводу взвода в великий гнев и приказывает отделению пехоты доставить исчезнувших в штаб. Пехота возвращается без пропавшего взвода. Тогда командующий приказывает гаубичному расчету стрелять через равные промежутки в сторону Усое, чтобы заблудившийся взвод услышал гаубицу и вернулся назад. Днем гаубица стреляла через равные промежутки, а ночью из Макоцева имения стали запускать красные ракеты. Командующий решил, что взвод заметит красные ракеты, где бы он ни находился, ведь любая ракета светится ярко, как вифлеемская звезда, взвод пойдет прямо на звезду и вернется. Старики, у которых за спиной и военная служба, и военные маневры, объясняли офицеру, что до тех, кто однажды ступил в дурман-траву, не доходят больше от нас ни звуки, ни свет. Офицер, неуступчивый и напористый, как все военные, несколько дней и ночей обстреливал и освещал всю округу, а под конец поднял полк и повел в город, бросив исчезнувший взвод на произвол судьбы.
А еще рассказывает легенда, что одна козарка из ближних выселок (козарками у нас зовут девушек, которые коз пасут) гнала стадо, на ходу шерсть пряла, под ноги не смотрела, шла за козьим колокольцем да верещаньем через Моисеев заказник. Случились там в тот день наши, деревенские, и видели, как она идет за стадом и на ходу шерсть прядет. На другой день приходят к нам в деревню с выселок родные ее, про козарку и коз расспрашивают, не видал ли кто, и, как услыхали, где, в каком месте ее видели, вмиг поняли, что заблудилась она вместе со стадом в дурман-траве, потому что один Моисеев заказник переходит в другой, другой — в третий, и все они схожи между собой как две капли воды… Так, из года в год, нарочно ли, случайно ли, оказываются разные люди в дурман-траве и остаются там навечно под присмотром сизых сорок. И тот мужик, который ехал на запряженной лошадьми телеге, тоже, верно, угодил туда, никто не знал не ведал, кто он есть и откуда, оси на его телеге пели как-то очень по-особому. Почему я говорю «пели»? Перед грозой, когда после первых порывов ветра все вдруг замирает, то, если получше вслушаться, можно различить, как издалека, будто из-под земли, еле слышно звенят мелодичные оси той телеги, ржут лошади, раздаются воинские команды, звучит тихая песня и топот марширующих ног; изредка громыхнет выстрел, звякнет колоколец, заверещит коза и донесется из-под земли сдавленный женский смех — словно женщину щекочут, а она, чтоб не услышали, закрывает рот ладошкой.
Встает вопрос, верил ли я во все это? Мальчишкой во все верил, эти истории рассказывали мне и отец, и тетка; мальчишкой я даже гораздо явственней слышал лошадиный топот, песню тележных осей, женский смех, верещанье коз и голоса поющих солдат. Чем больше я взрослел, тем неразличимей становились эти звуки, и мало-помалу я почти перестал их слышать. Я знаю, что лес хранит множество тайн, но к тайне дурман-травы мне так и не удалось подступиться. Один лишь деревенский дурачок имел туда доступ, мог пропадать там днями и даже неделями и все равно под конец безошибочно находил дорогу домой. Дурачок рассказывал, как он, чтобы попасть на место, сперва долго-долго идет лесом и как дервиш учит его вращаться точно веретено и выть по-волчьи, как он беседует с солдатским взводом и взвод приглашает его поесть с ним из одного котла, как посиживает в тенечке с козаркой, держит ее веретено, а она смеется и сматывает пряжу с веретена в клубок, как он катается на расписной телеге с поющими осями и сизые сороки тоже катаются — сидят на телеге с ним рядом.
Спрашивали люди дурачка, что еще там есть в дурман-траве, и он рассказывал, что растут там грибы-дождевики, огромные, с волынку размером, что черепахи там выползают из панциря, панцири лежат кучей, а сами черепахи голыми расхаживают по траве, но при виде человека проворно, как ящерицы, устремляются к панцирям — каждая залезает в свой. Иной раз, правда, получается путаница: в спешке большая черепаха залезает в маленький панцирь или же наоборот, но это случается редко. Такая же путаница бывает иногда и у людей, когда фотографируются группой.
Должно было пройти время, должны были умчаться и выцвесть в моей памяти многие годы, чтобы я понял, что только помешанные могут служить нитью, связывающей серый мир деревни с праздничным миром дурман-травы. Но в детские и юношеские годы в моей душе пели и взмахивали крыльями птицы, живейшее любопытство сжигало меня, и все было полно надежд и сладостной загадочности. Я часто спрашивал отца, не можем ли и мы, как наш деревенский дурачок, пойти взглянуть на дурман-траву и вернуться назад, и каждый раз он сулился когда-нибудь отвести меня туда, если только не струшу. Мама умерла рано, я почти не помнил ее, тетка пожила у нас несколько недель, чтобы наладить хозяйство, непрерывно плакала и вздыхала, а выплакавшись, тоже покинула нас, и остались мы с отцом вдвоем. Он стал выпивать, замкнулся в себе, оживал слегка лишь когда тетка приходила постирать нам, поштопать, а потом снова сидел у порога, уставившись вдаль, на Усое и Моисеев заказник. Мне казалось, что смотрит он туда, где растет дурман-трава, потому что он иногда спрашивал тетку, не пора ли и нам сгинуть, исчезнуть куда-нибудь.
Как-то утром отец взял в руки топор и сказал мне: «Пошли, Лазар!» — и повел меня на погост. Решил он проведать мамину могилку, покропить ее вином — в кармане: нес он бутылочку кислого вина. Дело было в вербное воскресенье, и, когда мы пришли на погост, отец окропил вином могилку и поправил покосившийся крест. Могилка уже приукрасилась зеленой травкой, между кустами и дуплистыми стволами старых деревьев молча сновали женщины, кропили вином могилы своих близких. Со всех сторон доносились всхлипывания, громкий говор. Мой отец верил, что в этот день господь отпускает души усопших на волю и каждая отправляется куда захочет, навещает родных, а в Духов день все они возвращаются сюда снова. И значит, от вербного воскресенья и до Духова дня ходить на кладбище нету смысла — там пусто, все души, отпущенные на волю, затерялись среди живых. Постояли мы над маминой могилкой, отец взял меня за руку и повел мимо заросших терном и ломоносом могил к Моисееву заказнику и Усое.