Избранное — страница 48 из 100

Я не знал, как обратиться к девушке, и поэтому крикнул:

— Эй, есть тут кто?

Девушка и собака вскочили одновременно. Собака кинулась на меня, девушка за собакой, властно цыкнула на нее, та остановилась, но, все еще грозно рыча, не повернула назад. Я бессознательно снял ружье с плеча и прицелился.

— Господи! — воскликнула девушка. — Не стреляй!

Я шел к ней и чувствовал, как меня обволакивают ее огромные, глубокие, как колодцы, глаза; в них было спокойствие и сила, и, чем ближе я подходил, тем больше уговаривал себя: «Держись, Лазар, держись, утопающий, не потони!»

Овцы и козы таращились на нас, словно были в театре, а не возле пастушьей сторожки.

Я попросил напиться, девушка принесла мне в полой тыкве воды, потом, утолив жажду, я попросил огонька закурить, девушка вынесла из дому уголек, и когда я потянулся за щипцами, то почувствовал, какая холодная у нее рука, а она догадалась, что я очень волнуюсь — щипцы с угольком так и плясали у меня в руке, я еле зажег сигарету. (Позже она сказала, что когда я пил воду из тыквы, то половину пролил на рубаху.) Я объяснил, что заблудился, спросил, где я нахожусь, выяснилось, что леса эти принадлежат балатинцам и называются Моисеевы заказники. Хозяин сторожки с утра погнал ягнят на продажу в Софрониево и вернется на другой день. («Слава богу!» — Я невольно взглянул на бурку.) Собака, смирившись с моим присутствием, снова уселась на пороге, а овцы с козами по-прежнему стояли перед зимней кошарой и таращили на меня глаза. Что-то меня смущало, и дело было не только в девушке и бурке — я слышал звук пустой гильзы, меня звали охотники. Призывы, очень настойчивые, звучали совсем близко.

Оглянувшись вокруг, я заметил возле грядки с луком опрокинутый кувшин. Ветер задувал в его глиняное горло — вот откуда исходили призывы, вот кто звал меня. Я засмеялся, девушка засмеялась тоже…

Нет, не хочется мне больше касаться словами тех лесных мест, я лишь мысленно прикоснусь к ним и пойду дальше…

Под вечер овцы и козы проводили меня своими выпученными глазами, собака тоже немного пробежала следом, а потом я углубился в лес, и тропка вывела меня к знакомому роднику. Я ополоснул лицо — лягушонок по-прежнему сидел на дне — и почувствовал, что у меня перед глазами закружились давние водовороты… Ни одного человека не повстречал я дорогой, а птицы встречались — дрозды, синица, сорока, встретился и жук-рогач, и всем им я говорил: «Привет!» Лес в Усое и Моисеевом заказнике шелестел осенней листвой — казалось, движется по нему огромное козье стадо, дудит ивовая дудочка, трезвонят колокольцы, смешиваясь с девичьим голоском, который ласково звенит в ушах: «Лазар, а Лазар?», насвистывает глиняная окарина, поют оси исчезнувшей телеги, невидимо марширует исчезнувший взвод.

Сам того не сознавая, я старался шагать в ногу с исчезнувшим взводом, а перед глазами вращались, точно дервиши, все те же, водовороты…

6

Затрещали в семерках ружейные выстрелы, донеслись голоса:

— Лазар! Лаза-а-ар!

Это были наши, деревенские, они ждали меня на плато, кричали и время от времени постреливали — дивясь, куда это я делся, и опасаясь, не стряслось ли какой беды. Я сказал им, что заблудился, что, когда забрел туда, где перед отлетом собираются вяхири, услышал призывы пустой гильзы и стал стрелять, чтобы дать знать о себе, на мои выстрелы вновь отозвалась пустая гильза, и, обманутый ее свистом, я долго плутал по лесу, потом вышел на какую-то полянку и, к своему удивлению, обнаружил, что никто мне знаков не подавал, в пустую гильзу не дул, а это меня приманивал пустой глиняный кувшин. Ветер задувал в его горло, и кувшин таким-то вот образом меня и подзывал. Вот как ветер, задувая в горло пустого кувшина, может обмануть человека и сбить с пути!.. Один из наших сказал, что пустым кувшином подманивать человека могут только лешие. Они до того хитры, что даже секретаря сельсовета обмануть могут — им нипочем, что он секретарь и обучен грамоте.

Прошло время, я женился, жену взял с выселок. Мыльная пена в корыте сразу стала белой. Долгие годы, в особенности осенью, когда я шел на охоту, мне чудилось, что дальний ветер задувает в горло брошенного кувшина и кувшин подманивает меня к себе. Я тут же доставал из патронташа пустую гильзу, дул в нее, и на призыв кувшина, затерявшегося где-то среди пастушьих сторожек, отвечал своим призывом. Эта привычка сохранилась у меня и поныне, на охоте нет-нет да и дуну в пустую гильзу. Что касается дурман-травы, то напомню вам, что легенда о ней еще жива — легенды не исчезают так просто, они долговечнее нас. Когда у меня родился сын, дурачок из Старопатицы притащил ему для забавы гриб-дождевик с волынку величиной. Где и как находил он эти грибы, уж и не знаю! Да, наверно, и не так уж необходимо это знать, ведь, если про все знать, жизнь сразу оголится и состарится. Впрочем, нет у меня уверенности, что нам когда-либо удастся полностью ее оголить, то бишь состарить.

7

Что я еще думаю?

Думаю я вот что: никто никогда не видел смерть в спину, потому что она еще никого не обогнала. И никто не сумел заглянуть до конца даже в собственную свою жизнь и собственную душу, ибо в человеке всегда заложено — или всегда живет — нечто большее, чем он сам, и оно настолько больше нас, что нам его не охватить. А поскольку моя жизнь не текла ровно, а чаще летела кувырком, словно заяц с горы, когда спасается он от собак (у зайца передние лапы короче задних, и он сбежать с горы не может, а кувыркается через голову), так вот, поэтому я иной раз и спрашивал себя: ну как, Лазар, можно ли все охватить и все объяснить, ежели жизнь похожа на громадный цветущий луг, а ты всего лишь хиленький цветочек на том лугу? Хорошо, коли сядет на этот цветочек пчела. А ну как не сядет?..

Я всегда ощущал себя таким вот цветком, над которым пчела жужжала-жужжала, да так и не села. Возможно, потому, что я потерял мать рано, совсем младенцем, и почти не помню ее ласки, мои воспоминания о ней похожи на отдаляющееся жужжание невидимой пчелы: пожужжала рядом и отлетела, и повеяло холодом, и так с тех пор холодом на меня и веет.

Мама умерла в начале зимы, я был маленьким и не знал, что такое смерть. В воздухе реяли одинокие снежинки, снег только-только начал сыпать, земля еще была вся черная. Когда хоронили маму, я запомнил снежинки, которые садились на ее лицо. Я и сейчас, глубоким стариком, помню это. Снежинки, садившиеся на мое лицо и руки, сразу таяли, таяли они и на скорбных лицах отца, тетки и всех родных и соседей, каждая заблудившаяся снежинка, едва опустившись на чье-то лицо, мгновенно погибала, и только на мамино лицо снежинки спокойно садились и спокойно оставались на нем, ни одна не погибла, и мамино спокойное, неподвижное лицо так и запечатлелось навек в моей памяти. Оно было чистое, красивое, такое приветливое и нежное, что даже робкие снежинки без страха опускались на него.

Я каждый день ждал, надеялся, что мама покажется на дорожке к нашему дому или что вот-вот откроется дверь — и она войдет с чем-нибудь в руках. Она всегда что-то приносила в дом — ведро воды, охапку дров, выстиранное белье… Все бывают потрясены, когда умирает близкий человек, взрослые осознают необратимость этого события, и только дети верят, что произойдет чудо. После похорон небо еще больше нахмурилось, в воздухе носились разрозненные снежинки, словно раздумывая, куда бы им сесть, и падали на грязную землю, на ветки деревьев, на мокрые крыши домов. Деревня к вечеру побелела, снег продолжал идти и на другой день, и на третий. Дороги завалило сугробами, сани не могли ни въехать в село, ни выехать из него. Отец с теткой заговорили о белых капканах и волчьих сугробах. Волки не показывались, деревня и ее окрестности стали белыми и чистыми, дом заполнился светом. Окна затянуло инеем, и в них ничего не было видно. Чтобы поглядеть, что творится снаружи, я залезал на стул и, наклонясь между горшками с геранью, дыханием растапливал на окне лед, а после смотрел на улицу сквозь ледяные узоры.

Снаружи все светло и чисто, снег ранним утром искрится на солнце, а вдалеке искрится мамина могилка. Все могилы стали белыми, и мамин холмик тоже весь белый… Близился Новый год, отец мастерил из кизиловой веточки сурвачку[8], а тетя украсила ее бумажными лентами. Когда сурвачка была готова, отец взял раздвоенную, как рогатина, ветку шелковицы, содрал кору — я буду нанизывать на эту ошкуренную рогатину хлебцы, когда мы с ребятами пойдем по деревне колядовать. Мне впервые предстояло пойти колядовать, меня даже научили петь «Счастья вам желаем, с праздником поздравляем!»

Вечером под Новый год тетя велела мне ложиться и спокойно спать — мол, придет час идти колядовать, меня разбудят. Я лег, а проснулся сам, когда уже светало. Отца дома не было, он вышел проведать скотину, я спрыгнул с кровати и увидал прислоненную к окошку кизиловую веточку. Тетя разукрасила ее голубыми и красными лентами. Я оделся, подышал на ледяные узоры и посмотрел в образовавшуюся дырочку на погост.

Белый мамин холмик стоял на прежнем месте, в конце погоста, и тоже смотрел на меня.

Тихонько взял я свою сурвачку, тихонько юркнул за дверь и, проваливаясь в глубоком снегу, добрался до мамы. Был я один, вокруг никого, только галки, попискивая, спали на соседнем дереве. Мама лежала, все так же укутанная белым, сверкающим покрывалом, я подошел к ней и стал легонько ударять сурвачкой, поздравлять. Маленький был, знал только «Счастья вам желаем, с праздником поздравляем!» Два раза пропел поздравление, похлопывая по холмику сурвачкой, потом опрокинулся спиной в снег, чтобы получился снеговик. А когда поднялся, увидал себя на снегу: лежу на спине, руки в стороны раскинуты. В деревне каждый мальчишка делает с себя такие отпечатки на снегу, снеговик называется, они сохраняются до конца зимы. А занесет снегом — мы снова ложимся в снег на спину и снова получается снеговик.

Вот я и отпечатал себя рядом с мамой, чтобы не быть ей одной, и свой отпечаток тоже похлопал кизиловой палочкой. «Тук-тук» по снегу — и сам себя поздравляю: «Счастья вам желаем, с праздником поздравляем!» Потом опять по холмику: «Тук-тук»… Вдруг слышу — соседские ребята колядку поют…