Пошли колядовать без меня! Собрался я побежать со своей кизиловой веточкой вниз по косогору, но не побежал, а так на снежной стежке и застыл.
На стежке стоял передо мной отец. В одной руке кепка, другой крестится, а из глаз слезы текут. Я перепугался, говорю: «Пап, пап!», а он не на меня смотрит, он на маму смотрит и на снеговика рядом с нею.
Вытер отец слезы, а они опять побежали по щекам, подхватил меня на руки и понес к дому. В конце стежки стояла тетя, она тоже плакала, а позади нее, возле нашей ограды, стояли колядники. «Заходите, дети, заходите!» — сказал отец, опуская меня на землю, а тетя добавила: «Заходите, ангелочки, к нам!» Один мальчик вошел к нам во двор, взял меня за руку и, когда мы потом колядовали по деревне, всем рассказывал: «Лазар-то первой маму свою поздравил!» Все смотрели на меня вот этакими глазами, по всей Старопатице про это прослышали и почему-то сочли важным событием… По сей день не понимаю, зачем мне понадобилось похлопать маму кизиловой веточкой и оставить свой отпечаток на снегу. Я не испытывал тогда никакой печали, да и сейчас не испытываю, просто храню спокойно в памяти белую мамину могилку и свой маленький отпечаток на снегу.
Дома тетя дала мне горячий хлебец, я подержал его в руке, чтобы согреться, снег на мне начал таять, постолы размякли, белые стены горницы обступили меня со всех сторон, на стене прищелкивали языком старинные ходики, ободравшаяся после всех поздравлений кизиловая веточка стояла у стены под ходиками, и, когда я откусил кусок горячего хлебца, он застрял у меня в горле, а ходики еще громче защелкали языком. Я отложил хлебец и снова мысленно увидел, как я отпечатался возле маминой белой могилы… Это был первый мой отпечаток.
Каждый из нас оставляет какой-то отпечаток на земле, подобно тому как лесные звери — отпечатки своих лап, где четкие, легко разгадываемые, а где неясные. Мой первый отпечаток был ясным и отчетливым, но я и по сей день не разгадал его.
Множество событий отпечатались в моем сознании и остались со мной до сих пор. Раз произошли они при мне, на моих глазах, значит, думаю я, они имеют прямое или косвенное отношение к моей жизни. Стояла у нас перед домом старая ветвистая груша, росла там с незапамятных времен. В первую весну после маминой смерти груша зазеленела и зацвела. Нет дерева нарядней, чем груша, а наша была, казалось, наряднее всех. Но еще до того, как маме умереть, дерево стало чахнуть, и зимой отец поговаривал о том, что раз оно не плодоносит, то и нечего зря занимать место в саду, вон у людей какой урожай собирают с груши! Зима потихоньку подошла к концу, по ночам в доле Усое и в Моисеевых заказниках гудел южный ветер. Однажды утром отец принес из сарая топор, попросил тетю повертеть точило, долго точил топор и все на грушу поглядывал. А когда наточил, с грозным видом пошел на грушу.
Тетя спросила, куда это он с топором, он ответил, что грушу рубить, потому что вон уж который год чахнет, плодов не дает. Тетя стала уговаривать не рубить дерево, напоминала, какое оно старое, какое было раньше плодовитое, досталось нам от дедов и прадедов, они его холили, а мы, умники, рубить будем? Но отец только поплевал на руки и еще крепче ухватился за топор. Тогда тетя криком закричала, поволокла меня по снегу к груше, заслонила дерево от отца. «Срублю!» — твердил отец, замахиваясь топором. «Только посмей тронуть!» — грозила тетя. «Срублю! — Отец размахивал топором. — Не нужна мне перед домом яловая груша!» Тетя не отступалась, клялась всем самым что ни на есть для себя святым, что в этот год груша непременно родит, даром что несколько лет простояла бесплодная.
«А если не родит?» — спрашивал отец.
Тетя от себя и от груши пообещала, что родит, а вот если не родит, то осенью отец срубит ее топором.
Весною груша вся разоделась цветами, а потом принесла много плодов.
Позже узнал я, что вся эта затея с топором была придумана тетей, чтобы напугать грушу, заставить родить. Много раз впоследствии доводилось мне видеть у нас в Старопатице, как сердитый человек стоит с топором, собирается якобы рубить какое-нибудь плодовое дерево, а жена, или мать, или обе вместе, да еще ребятишки умоляют сердитого человека сменить гнев на милость, не рубить дерево, потому что оно обязательно родит. Существовало поверье, что, если пригрозить дереву топором, оно начнет плодоносить. Но видно, не все деревья поддавались страху, были в Старопатице и такие, в особенности которые постарше, что, несмотря на громкие угрозы хозяев, не давали плодов много лет подряд.
Наша груша была особенная, не как все, в ее ветвях, помимо птиц, жил маленький жеребеночек, и, когда жеребеночек был на месте, груша рожала. А если его не было, то почки не набухали и цвета не было, редко-редко где увидишь завязь. Я помню, после того как отец пригрозил срубить грушу, а тетя вымолила для нее пощаду, весной поселился на груше жеребеночек. Он всегда дожидался, чтобы она хорошенько зацвела, зазеленела, и только тогда являлся. На ветках было много цветов и много листьев, и он прятался в густой кроне. Никто из взрослых на грушу не глядел и жеребеночка не замечал, взрослые глядели на дерево, только когда начинали созревать плоды, но к этому времени он уже исчезал.
Я никому не говорил об этом жеребенке — боялся, что, если скажу, взрослые прогонят его. Даже тете не сказал, хотя тетя верила во всяких духов и призраков; она, например, знала, что в колодце у нас живет водяной, но если б узнала про жеребеночка, то не поверила бы и расплакалась, как расплакалась, когда я ходил к могилке поздравлять маму с Новым годом. Однажды на нашей груше поселился пчелиный рой, довольно долго жил там, и я сказал тете, что на груше пчелы живут. На это она сказала: «В голове у тебя живут пчелы», но все же пошла, посмотрела и сама убедилась, что верно, живут, а после стало известно, что у одного крестьянина из Овчага удрал пчелиный рой, ему дали знать, и он пришел и забрал своих пчел. Я на груше и кошку видел, и пестрого дятла, а вот петуха ни разу. Думаю, что жеребеночек оставался там примерно до начала лета, позже он уже не показывался. С годами наша груша стала сохнуть, рожала все меньше и меньше, и плоды не держались на ветках, падали еще зелеными.
Осталась у меня с тех лет привычка: всякий раз, проходя мимо какой-нибудь раскидистой груши, обязательно заглядывать в ее крону. Еще раз увидать жеребеночка я, конечно, не надеюсь, но, как знать, вдруг обнаружу пчелиный рой, нестрого дятла или спугну сороку? Грушевое дерево никогда не остается одиноким. Однажды я видел, как на высокую грушу, что возле молельного камня святого Ильи, слетелась воробьиная стая. Она отчаянно гомонила, и, подойдя ближе, я увидел, что в ветках дерева прячется филин. Воробьи застали его при свете дня и пришли от этого в неописуемое возбуждение. Благородная птица не выдержала воробьиного гомона, бесшумно и гордо покинула грушу и полетела искать убежище в Усое, где-нибудь в глубоком, темном дупле… Деревья всегда таят какую-нибудь неожиданность. Бывало, слышу: какое-то дерево подзывает меня свистом, я в ответ дую в пустую гильзу, дерево в свою очередь отвечает мне, я подхожу ближе, смотрю — лежит на толстой ветке или свисает с нее уж и свистит. Кто часто бродит по полям и лесам, тот про все это знает и почти никогда не пройдет мимо дерева поприметнее, не заглянув в его крону. Мне случалось находить в ветках припрятанный топор или ярмо или же пустой кувшин — висит где повыше, чтобы ласки не могли в него плюнуть. Если подует ветер и кувшин свистнет мне, я тогда вспоминаю про дурман-траву, про то, как я заблудился в ней и как потом нашел себя…
В прошлом году я, старый уже и поглупевший, присоединился к одному из наших охотников, и мы устроили возле дамбы засаду на енотов[9] — дескать, на Дунае вон подстрелили енота, так почему же и нам не подстрелить. Собаки подняли из камышей лисицу, она вела их до скального монастырька, мой напарник, обозвав лисицу шлюхой, пошел звать собак назад, для чего свистел пустой гильзой. Я же повернул через Усое к Старопатице.
Между геодезической вышкой и Собачьей могилой пролегает глубокий овраг, поросший ежевикой и орешиной, а посреди оврага растет очень старая груша. Скотину тут не пасут — уж больно густые заросли, ниоткуда к ним не подступишься. Место сырое, холодное, промозглое, у нас такие зовутся мертвячиной — гиблое, значит, место. И по этой мертвячине всегда стелется синеватая, еле различимая дымка, будто мертвячина дышит, словно живое существо. Поскольку ни человек, ни скотина никогда через мертвячину не ходят, разве что дикий зверь какой забредет, я думал обогнуть ее сторонкой, пройдя поверху, по гребню, но тут заметил сорок.
Целая сорочья стая с грозными криками кружила над грушей, на соседних деревьях тоже сидели сороки и тоже орали как полоумные.
Дрогнуло что-то у меня в душе, вспомнился жеребеночек с нашей груши, и, хоть я понимал, что он всего лишь плод детского воображения, не утерпел и стал продираться сквозь заросли. В глубоком волнении, торопливо ломился я сквозь лесную чащу, стараясь ступать поосторожнее, потому что была осень и уже много листьев попадало на землю: даже муравей проползи, и то по шуршанию палой листвы весь лес догадается, что ползет муравей. Тут, правда, мне невольно помогали сороки — их вопли перекрывали шум моих шагов. Ежевика и шиповник когтями вцеплялись в меня, не давая пройти, я был весь исцарапан, руки и лицо кровоточили, но я не остановился, а все решительней спешил вперед, словно преследовал смертельно раненного хищника. Вдруг я заметил на палой листве капли крови. След был свежий, я с удивлением подумал, кто же это мог ранить тут дикого зверя. Мой напарник пошел за собаками, я не слышал, чтобы он стрелял, да и вообще пальбы слышно не было. Кто же это мог выстрелить так, чтобы я не услышал?
Кровавый след, извиваясь, вел сквозь заросли прямо к старой груше. В овраге трепетала синеватая дымка, сороки, неуклюже ныряя в нее, кружили над грушей и хрипло кричали. Много сорок расположилось и на соседних деревьях, они вертелись как безумные и тоже кричали. Когда сороки слетаются вместе такой огромной стаей, это значит, что они отгоняют хищника либо предвкушают близкое пиршество. Сорок называют санитарами природы за то, что они очищают ее от падали. А я считаю, что не санитары они, а самые дикие варвары и разбойники! Я не раз видел, как они налетают на раненую птицу еще до того, как та испустит дух, и норовят первым делом выклевать ей глаза, а как выклюют, набрасываются на защищающуюся незрячую птицу и клювами раздирают на части. Если она забьется в густой куст терновника, они устремляются за ней следом, продираются со всех сторон и такой поднимают крик, словно не птицу раненую приканчивают, а идет у них пир на весь мир. Вы скажете — закон жизни. Нет, это закон не жизни, а природы, и не знает он ни любви, ни ненависти. Природа с полным безразличием относится ко всякой гибели, как и ко всякому рождению новой жизни.