Избранное — страница 52 из 100

Однако же они наказали соседкам поглядывать насчет кошки.

Кошка же, почуяв в доме смерть, принялась перетаскивать котят из дома в сарай. Котята были еще слепые, кошка брала их по одному за шкирку и тащила в сарай. Там она запрятывала их в прошлогоднюю солому под самой черепицей. К черепице прилепляли свои гнезда осы — им пора уже было откладывать яйца, а летом черепица горячая, будет прогревать гнездо. Для осы черепица словно наседка, раскаляется на солнце и насиживает осиные яйца. Кошка, спешившая перенести свое потомство, не обращала на ос никакого внимания. В доме была суета, Заяц тихим голосом отдавал какие-то распоряжения, женщины сновали по дому туда-сюда, и кошка боялась, как бы в этой толчее на нее не наступили. Когда она переносила последнего котенка, Зарко Маринков двинулся в ее сторону, заметая по обыкновению ногой, и кошке показалось, будто он хочет преградить ей путь. Что-то безумное появилось в ее глазах, она словно бы вдруг одичала, и не успели люди опомниться, как она с шипением пролетела над покойником. Произошло это в мгновение ока, но все заметили и зашептали: «Перепрыгнула! Перепрыгнула!»

Кошка притаилась во мраке сеновала, под теплой черепицей.

«Теперь Петунья станет тенцом!» — сказал Истрати и перекрестился.

«Тенец!.. Тенец…» — зашелестели женщины. В нашей деревне тенцом называют упыря. После смерти своей человек, через которого перепрыгнула кошка, не отправляется на тот свет, а превращается, согласно поверью, в упыря и остается жить в деревне. Он доит по ночам коров, заплетает лошадиные хвосты, иногда берет чей-нибудь велосипед — покататься, цедит из бочек вино и т. д. По ночам он заходит и в свой дом, посмотреть, что там нового, повидаться с родными и близкими. Зарко Маринков сказал, что, раз у Петуньи нет родных, он будет ночью приходить к опекунам.

«Бабьи россказни! — сказал Заяц. — Ты думаешь, что, как мы были ему опекуны, так и останемся? Коли есть на свете тенцы, так они сами себе опекунщики. Не верю я в это дело, может, давно когда-то так было».

Однако на всякий случай Заяц положил в гроб Петуньи маленькую окарину. «Верить не верю, — сказал он, — но пусть будет у него под рукой. Может, захочется поиграть по дороге». — «Пусть, пусть, — подхватил Истрати. — Дуделка пить-есть не просит, а, глядишь, пригодится».

После похорон соседи долго еще шушукались, что Петунья теперь, мол, тенец, и вся деревня с интересом ждала, где он появится в первый раз. На сороковины женщины ходили убирать могилу и сказали, что могила осела. «Не может быть! — отозвался Заяц. — Паренек наш уже в раю, играет на окарине прямо у господа над ухом, а вокруг сидят святые и млеют». — «Вот еще! — возразил Паунец. — Думаешь, кто играет на окарине, тому дорога прямо в рай?» — «А ты думаешь, тебя с твоей волынкой в рай позовут?» — огрызнулся Заяц. «А чего ж не позвать? — в свою очередь огрызнулся Паунец. — Праведников господь видел, а вот видел ли волынку — неизвестно». — «Так и пустил тебя господь, чтоб ты ему все уши прогудел! — не унимается Заяц. — Больно ты прыткий! Да господь первым делом того, кто на окарине играет, рядом с собой посадит. У окарины звук легкий, окарина словно птичка ему в ухо посвиристит. А тебя господь, как увидит с волынкой твоей, возьмет двумя пальцами за шиворот и в самую преисподнюю закинет, чтоб там черти твою волынку вместо мехов употребляли. Так и будешь под котлами со смолой своей волынкой огонь раздувать, а я себе в раю буду жить-поживать…» — «Давай помрем сперва, — говорит Паунец, — а там посмотрим!»

Заяц с каждым встречным-поперечным лясы точит: «Бог как услышит окарину, так и скажет: «До чего ж я глупый был, на человека вон сколько глины извел, а окарину не догадался слепить. Человек похитрей меня оказался, взял да и слепил окарину. Скумекал бы я раньше, я б из глины людей и вовсе не делал, а делал бы одни окарины. Они б начали плодиться и множиться, и потихоньку-полегоньку весь свет бы заполонили. Которые люди любят окарины, завалили б ими свои дома по самую крышу — и теми, что побольше, и теми, что поменьше, и самыми малыми свиристелочками. А кто не любит окарину, те пускай бы куковали в своих домах поодиночке… Тьфу ты, ну ты, как же это я раньше не догадался вместо человека окарину слепить!» Оно конечно, господь был в ту пору один, некому было совет ему дать. Были б у него опекунщики, он позвал бы их и сказал: «Так, мол, и так, заготовил я глину, а что из нее делать, не знаю». Опекунщики посоветовались бы промеж себя и сказали бы: «Само собой, окарины надо делать и пустить их на землю плодиться и размножаться». Ладно, только у господа опекунщиков-то нет, вот он и не догадался, потому как и окарину, и опекунщиков человек выдумал».

Вот что рассказывал Заяц, однако же, играть на своей окарине не смел — ждал, когда пройдут Петуньины годины. Годины прошли, женщины все сделали как положено, по-православному, опекуны тоже сходили на кладбище. А там — одна могила рядом с другой, все травой заросли по колено, и все могилы Петуньям принадлежат. Между могилами — грушевые деревья, в грушевых деревьях — сорочьи гнезда, в сорочьих гнездах — сороки. Все молчат, сороки тоже молчат; если какая и взлетит, летит тоже тихо, чтоб покой могильный не нарушить. Люди переглядываются, словно хотят что-то сказать, но не решаются.

Заговорили они только по дороге в деревню. Сначала женщины сказали, будто не знаю уж кто слышал окарину у реки, там, где мочило для конопли устроено — как раз самое время было коноплю замачивать. Другая сказала, будто окарину слышали тому две ночи у молельного камня. Истрати-опекун признался, что, когда он прогонял овец мимо того места, где коров слепни покусали, он услышал тихое-тихое свиристенье окарины. Вокруг ни души, а окарина свиристит. «Перекрестился я, — сказал Истрати, — и окарина замолчала». — «Кому ж он будет играть, если не своим опекунщикам! — сказал Заяц. — Я тоже ночью все прислушиваюсь, но пока ничего не слыхал. Год прошел, нынче вечером возьму-ка я окарину да поиграю. Если он и вправду тенец, так он отзовется, и мы с ним вместе и подудим».

Так он и сделал.

После захода солнца взял окарину, сел у ворот и заиграл. Играет, а сам прислушивается, не отзовется ли маленькая Петуньина свиристелка. Жена хлопочет по хозяйству, но ступает на цыпочках, вздыхает и плачет одним глазом. Жена Зайца странная женщина — когда она бывала чем-нибудь расстроена или взволнована, она плакала двумя глазами, а когда вспоминала о минувшей беде или волнении, то плакала одним глазом.

Заяц остановился, долго прислушивался и сказал: «Бабьи выдумки! Играть надо, покуда ты живой, а помрешь, не до игры будет!»

И просидел у ворот допоздна, пока не наигрался всласть.

Опекуны распродали землю Петуньи, скотину тоже распродали. Понемногу на все находились покупатели — кто косу хотел купить, кто железные вилы, кто пару колес или соху из Петуньиного хозяйства. Одно за одним все перешло в чужие руки, остался только дом.

В деревне дом трудно продать, у каждого и так свой дом. Редко случается, чтоб был в семье зять-примак, из другого села, да чтоб разругался он с тестем и тещей, да так разругался, чтоб отделиться захотел — только тогда дело доходит до покупки дома. Петуньин дом так и остался без хозяина. Спереди к стрехе у него был приколочен деревянный петушок, он стоял на одной ноге и наблюдал за домом. Когда начал таять снег, петушок кувырнулся и повис вниз головой, а когда шелковица перед домом покрылась молодой листвой, петушок упал в заросли бузника. Крыша просела, и, когда Заяц однажды зашел в дом, он увидел, что в нескольких местах она уже течет. В прежние годы жена Зайца разводила шелковичного червя, тогда они и с Петуньиной шелковицы ветки срезали, но в этот год грену не брали, больно пачкотни с червем этим много, да и цена на коконы упала.

Поминаю же я шелковицу потому, что только она и продолжала расти и хорошеть во дворе у Петуньи. Со всех сторон подступало запустение, домишко уходил в землю, по черепице пополз лишайник, хотя, казалось бы, какую уж там пищу мог он найти на черепице! Однако же он расселился по всей крыше, а черепица стала тоньшать и сыпаться, будто проеденная ржавчиной. Бузник и крапива, изгоняемые тяпками с соседних дворов, полегоньку стали менять местожительство и завладевать двором Петуньи. Осенью бурьян побило инеем, потом снег засыпал его, и остались торчать среди снега лишь домишко с белеными стенами да шелковица. Холодом и запустением веяло от двора Петуньи — ни труба не дымит, ни следов на снегу не видно.

Людям присуща, верно, тяга к таинственному, несбыточному, и они продолжали говорить, что Петунья теперь тенец, что ночью они слышат его окарину, что, проходя мимо дома, видят, как дверь открывается и закрывается. Эти слухи доходили до Зайца, но он неизменно отвечал: «Бабьи россказни! Я ему сосед и опекунщик и ни разу не видел, чтоб дверь открывалась и закрывалась, а эти, поди-ка, видели! А насчет окарины, так это они мою окарину слышат!»

Так-то оно, может, и так, по людям кажется, что слишком это все просто, до того просто, что даже и не верится. Чтобы люди поверили какой-то истории, она должна быть позаковыристей, что-то необъяснимое должно в ней присутствовать, чтоб они долго ломали над ней головы и так и не разгадали ее до конца, а дали бы возможность поломать голову еще и своему потомству. Так по крайней мере повелось в нашей деревне, да, пожалуй, не только в нашей, но и на всем белом свете. Сейчас я позволю себе слегка отвлечься и приведу вам для наглядности одну историю, рассказанную нашим волынщиком — Паунцем.

«На фронте, — рассказывает Паунец, — была у меня с собой волынка, и вот пришли германцы на нее посмотреть. Германец тебе и трубу сделает, и валторну, а волынку — нипочем не сумеет. Я играю, германцы смотрят, языками от удивления прищелкивают и спрашивают, что же там у нее внутри. «Воздух», — говорю. «Быть не может!» — говорят германцы и лезут в спор. Много германцев набежало, столпились вокруг меня, галдят — непременно, мол, у волынки внутри что-то есть. Под конец решили ее купить. Заплатили мне как следует, взяли нож, разрезали волынку, а внутри ничего нет. «Ну и ну!» — говорят германцы и языками прищелкивают. Сделал я другую волынку, германцы снова собрались, слушали, смотрели, снова купили волынку, снова разрезали ее ножом и снова ничего не нашли. Что в волынке найдешь!.. Но германец есть германец, он привык во всяком деле до сердцевины докапываться. Сколько волынок я тогда понаделал и сколько они их покромсали, а найти все равно ничего не нашли. Скотину если разрезать, да хоть бы и человека, чего там только внутри не увидишь, простую тыкву разрежь, и в той семечек полно, а волынку разрежешь — пусто. Я им втолковываю, что волынка — это тебе не скотина, и не человек, и не тыква и что потому-то она и волынка. А они не понимают, потому как допустить не могут, что в волынке «ничего нет».