Так было и в селе Живовцы, которое уже упоминалось раньше в связи с прославленной американской молотилкой «Арканзас», чей паровик сожрал всю намолоченную солому. Живовцы отказались подряжать дальше Тико-кузнеца, и тот пошел искать работу по окрестным деревням. Он обошел немало сел и деревень, пока наконец не оказался во дворе у Зайца.
Они уселись на дышло. Перед ними белел, утопая в бурьяне, дом Петуньи, рядом виднелись загон для овец и навес, а перед домом возвышалась шелковица, населенная до самой верхушки пестрыми клевцами. В зеленой листве шелестели и алели перья, и казалось, что дерево посыпано раскаленными углями. То клевцы, что помоложе, пробовали на древесине крепость своих клювов, над зеленым запустением двора разносился перестук. «Ишь ты! — сказал кузнец и потер рукавом стекло, под которым лежало обветшалое свидетельство. — Они не хуже кузнецов дерево куют. Если и мы здесь кузню устроим, целыми днями будем наперегонки ковать, посмотрим, кто настоящий мастер. Похоже, клевец меня обгонит!» Он снова потер рукавом закопченное стекло и приладил рамку рядом с дышлом так, чтобы Зайцу было хорошо ее видно; разглядев, что у Тико есть свидетельство, Заяц ни за что не усомнится в том, что Тико хороший кузнец, наоборот — он тут же поймет, что Тико заправский мастер и экзамен на мастера сдавал, а не то что какой-нибудь клевец, который бьет куда попало, только железо портит.
Заяц действительно увидел свидетельство и подумал про себя, что Тико, должно быть, хороший кузнец, раз он таким документом обзавелся, — не то что те ковали, которые раньше проходили через деревню. У тех ни свидетельств не было, ни другой канон бумаги, только растрескавшиеся мехи да оббитая наковальня, на которой разно что старый инструмент подклепывать. А этот цыган, раз у него свидетельство есть, наверное, и новое умеет делать, подумал Заяц и спросил: «А новое делаешь?» — «Чего ж не делать? Делаем, — сказал цыган. — Новое делаем, старое переделываем, были б железо да уголь. Коли железо и уголь есть, я тебе и ероплан сделаю, да только вот железо, чтоб ему пусто было, никак нынче не достанешь».
Эти свои слова про аэроплан он повторил и другим опекунам. Старик Истрати, правда, больше интересовался сваркой. К его тяпке пять раз уже ушко приваривали, а оно все снова отламывается. «Приварим, — сказал Тико. — Тяпка твоя отдаст концы, а ушко на месте будет». Зарко Маринков, который работал в ремонтной бригаде и имел дело с рельсами и болтами, спросил кузнеца, есть ли у него коловорот, может ли он дырки просверливать, и цыган сказал, что может.
Чего у него не было, так это наковальни. Их трое братьев, объяснил он, и на всех одна наковальня. Но если он сторгует дом Петуньи и переберется в эту деревню, тогда съедутся цыгане со всей округи, целую неделю будут кувалдами бить, месить старое железо, закалят его и сделают ему наковальню. «Была б у меня рельса, — сказал он Зарко Маринкову, — из рельсы знаешь какая б наковальня получилась, да откуда ее возьмешь, рельсу-то». — «Неоткуда, — сказал Зарко Маринков, — государство, когда меняет старые рельсы, до одной их пересчитывает. Кабы можно было хоть одну сюда приволочь, ты б из нее сто лет всякий инструмент делал». — «Нет так нет, — сказал кузнец, — на сухомятке перебьемся».
Сухомяткой он называл старый, негодный уже инструмент, валявшиеся на дорогах лошадиные и воловьи подковы, старые гвозди, ржавые и ломаные шины от телег, железные обручи и всякий прочий железный хлам. Тико одобрил и нашу речку, сказал, что в ней много окатышей (то есть камней, обкатанных и оглаженных водой), а настоящий кузнец, когда берется что приваривать, без окатышей не работает. Дальше читатель сам увидит, как окатыши приготовляются для сварки. А сейчас надо прежде сторговать дом.
Торги были недолгие, опекуны назначили умеренную цену, согласились и на рассрочку. Заяц только поставил условие, чтоб сохранили шелковицу. В собственность кузнеца и его семьи переходили участок и все постройки на нем, а шелковица оставалась под надзором опекунов, и никто, в том числе и новый собственник, не имел права поднять на нее руку. «Я и так не подыму, — сказал кузнец. — Вон в ей клевцов-то сколько!»
Опекун Истрати, как человек старый, решил, что покупателю надо рассказать все, чтоб не вышло потом каких неприятностей и чтоб их, опекунов, не призвали к ответу. Он рассказал цыгану, что за семейство были Петуньи, как младший Петунья остался один, как они стали его опекунами, как Петунья покинул этот мир, да, видать, не совсем покинул, потому что чертова кошка перескочила через него и он обратился в тенца. Тенец редко, но все же навещает свой дом, иной раз печные трубы почистит, иной раз сверлом дырки в шелковице вертит, потому как эти отверстия в шелковице клевец своим простым клювом нипочем бы не провертел — для этого дела сверло нужно. Тенец, видать, по ночам и помогает им. Иногда ночью слышно, как он играет на окарине. «Он еще при жизни научился на окарине играть, так мы, когда провожали его, положили ему в гроб окарину, чтоб была при нем, — сказал Зарко Маринков. — Мы не больно верили, что он в тенца обратится, но окарину решили положить — вдруг пригодится в дороге. Дорога человеку дана долгая — и на этом, и на том свете».
Они нарочно все рассказали Тико, не то может случиться, что, когда они переселятся, Петунья явится однажды ночью, начнет ходить по чердаку, играть на окарине или раздувать мехи в кузне, отбивать тяпки и лемеха и переполошит весь дом.
«Подумаешь — тенец! — сказал Тико. — Чего тенцу у цыган делать? Придет, так мы на него только вшей напустим!»
Кузнец засмеялся заливисто, Заяц тоже засмеялся, Зарко Маринков только улыбнулся, а Истрати покачал головой и вздохнул. «Наше дело сказать, — заключил Истрати, — потому, коли завтра что случится, мы же, опекуны, окажемся виноватые». — «Верно, — добавил Зарко Маринков. — Мы когда рельсу тащим, нам тяжело, но как перенесем ее, на землю положим, тут же можем дух перевести. А опекунство на землю не положишь, всю жизнь этот груз тянешь и за все отвечать приходится». А Заяц сказал: «Кабы было легко, все бы опекунщиками стали!»
Кузнец оставил свое свидетельство Зайцу на хранение, и через неделю телега, окруженная толпой цыган, въехала во двор Петуньи.
«Двенадцать, — сказала жена Зайца, — не, не двенадцать, тринадцать вроде». — «Чего?» — спросил Заяц. «Новых соседей, — ответила Велика. — Тринадцать, тринадцать. Я одного не сосчитала, он позади телеги был».
Заяц вышел во двор и увидел через ограду, как новые соседи распрягают лошадей и разгружают телегу. Несколько цыганок уже поднимались по каменным ступенькам в дом, а бурьян во дворе зашевелился — видно, в зарослях шныряли дети. Тико отдавал какие-то распоряжения, во дворе слышна была громкая цыганская речь. Клевцы на шелковице засуетились, перелетели на верхние ветки и почти уже не стучали клювами, а смотрели на суету под деревом.
«Доброе утро, сосед», — сказал кузнец Зайцу, и Заяц тоже поздоровался с соседом. «Доброе утро, доброе утро, — воскликнула сухощавая цыганка, сжимавшая под мышкой гусыню. — Ух, до чего ж вы люди хорошие. Тико мне про вас рассказывал, а я Тико цыганкой прихожусь. Цыц, — сказала она гусыне и шлепнула ее по клюву, потому что гусыня норовила ущипнуть ее за косынку. — Тико все говорил, не везет нам на соседей, по теперь, бог даст, повезет. И дом хороший, большой дом, и деревня красивая. Тебя ведь Великой звать, верно, а меня Каменой кличут. Лата, Лата! — обернулась она назад. — Иди сюда, поздоровайся с тетей Великой».
Из зарослей бузника вышла молодая цыганка, одного ребенка она держала на руках, второго вела за руку, а третий с другой стороны ухватился за ее юбку и оттягивал ее назад. «Вот она, Лата, — сказала Камена, — дочка моя. Этот у нее родился, когда в Бойчиновцах свадьбу играли, тот — когда в Палилуле, а вон тот, маленький, без свадьбы родился, просто так». — «Мальчики?» — спросила Велика, глядя на неровно остриженные ножницами головенки. «Все девушки», — сказала Камена и погладила по голове ту, что оттягивала материнскую юбку. «Ишь какие девушки! Только б их никто не сглазил! — сказала Велика, и один глаз у нее начал слезиться. — Погоди, я им чего-нибудь вынесу!»
Она принесла яйца и дала каждой цыганочке по яйцу. «Дай тебе бог здоровья!» — сказала молодая цыганка и нырнула в крапиву, чтобы отвести своих девушек в дом. «Мирон! — позвала Камена. — Иди сюда, поздоровайся с тетей Великой, погляди, каких соседей нам бог послал. Лито, Линко, Байрам, идите сюда, а сноха где, она пусть тоже идет!» Через мгновение из бузника вынырнули и выстроились перед Великой все, кого Камена выкликнула. «Доброе утро!» — сказали они, а Камена объяснила: «Они у меня все погодки. У снохи моей четверо, трое мальчиков, и они погодки. Мы, цыгане, не больно выжидаем, да и нет у нас ни радио, ни другого чего, чтоб посидеть, послушать… Тико говорит, коли нет у нас радио, так мы сами себе радио будем. Зато уж дети понародились — глаз не оторвешь. А ну бегите помогайте отцу! Кабы не отец, мы бы все побираться пошли!»
Мальчики, шмыгнув носами, исчезли в бурьяне — отправились помогать Тико, а Велика принесла еще яиц, чтоб хватило каждому по яйцу. Глаз ее непрерывно слезился. «Рамчо, Рамчо-о-о», — позвала цыганка, но на ее зов никто не откликнулся. Гусыня снова попыталась ущипнуть ее косынку, цыганка шлепнула ее по клюву и понесла к навесу.
Велика стояла у перелаза, рядом с чучелом в американском комбинезоне, донельзя взволнованная тем, как внезапно ожило зеленое запустение по соседству. Она видела, как плывут над бузником и крапивой мехи, как их кладут под навесом, как двигаются молоты в руках невидимых людей, мелькнула голова Тико, потом голова Зайца. Муж ее пошел туда посмотреть, какой багаж привезли новые соседи, посмотрел — и одобрил. Всякий инструмент имелся у кузнеца, только вот наковальни не было. «И наковальню на той неделе сделаем, — говорил Тико. — Вот увидите, как соберется здесь на той неделе целый полк цыган, такую наковальню отгрохаем, лучше фабричной. Мы, цыгане, народ опасный, — улыбался Тико, — надо будет, зубами железо сгрызем, но перед ним не спасуем».