Избранное — страница 6 из 100

Вот и мама жила почти незаметно и все мечтала послать меня учиться в город — не хотела, чтоб я оставался в селе и набивал железные обручи в отцовской бондарне. Отец тоже не хотел делать из меня бочара, думал отдать меня в гимназию и, если учение пойдет успению, послать и дальше, в университет. Выучишься, говорил он, не будешь, как я, возиться с кривыми буковыми клепками и голову ломать, как из них бочку сделать. Хотя люди еще похуже буковых клепок, выворачивается каждый, куда хочет, и никаким железным обручем их не стянешь. И все-таки не сравнить, говорил отец, с людьми дело иметь или с мертвым деревом.

Отец ко всему вокруг относился с вниманием. И обращался он одинаково хорошо что с людьми, что с животными или кадками. Я много раз слышал, как он разговаривает с каким-нибудь бочонком или с кадкой, набивает обруч, рогозом подвязывает, снова набивает и так разговаривает, точно перед ним живой человек. Если клепка попадается сучковатая, он и ей что-то говорит, обстругивает осторожно, в голосе у него упрек, рубанок снимает совсем тонкую стружку, отец глядит на клепку, прищурившись, и все ворчит на нее, все укоряет: нехорошо, мол, столько сучков иметь. Поворчит-поворчит да и скажет: у нас тоже сучков и заноз хватает, с человека тоже стружки можно снять немало, но у тебя уж сучок на сучке! Мертвая доска, а отец говорит с ней, будто с живым человеком разговаривает. Может, потому дерево и слушалось, не было такого дерева, чтоб перед его топором и рубанком устояло.

Отец был очень привязан к собаке Лишко, и собака была привязана к нему. Когда отец собирался в дорогу — а он много ездил, промышлял материал для своих бочек, — зимой ли это случалось или летом, собака всегда увязывалась за ним. Он называл ее не Лишко, а Илия. Я тоже любил собаку, летом мы вместе купались в реке, к вечеру пригоняли во двор уток и гусей, бегали взапуски, кувыркались в траве, а гусыни таращились на нас и не могли понять, что это мы такое делаем. Пока отец был жив, мне всегда жилось хорошо, дом наш сверкал чистотой, мне он казался самым красивым в Нижнем Лихе. Выбелен он бывал подсиненной известкой, на трубе у нас жили аисты, из отцовской бондарни постоянно доносилось постукиванье, отец то строгал, то приколачивал что-нибудь, всегда пахло стружками и свежим деревом, а когда зимой мама расставляла ткацкий стан, удары были слышны с двух сторон — внизу в бондарне отец тесал топором или наколачивал обручи, наверху мама постукивала бердом, и челнок сновал непрерывно между нитями стана. Сейчас, когда я это пишу, в деревне уже не услышишь, как постукивает ткацкий стан, исчезли они из домов, все покупают готовые ткани, по большей части искусственные, но готовые. Мне никогда и в голову не приходило, что наш дом может затихнуть, что штукатурка может потрескаться и что во дворе может стать пусто и мертво. Из негодных досок отец сколотил светлые буковые перильца, балкон тоже огородил буковыми досками, и дом стал казаться еще светлее.

Так все и шло до того проклятого лета, когда мы с отцом отправились косить люцерну на Дубовый переложек. На телегу установили боковины — грядки для сена, отец снял косу, висевшую на балконе под навесом, и, не разнимая ее, как была, прикрепил к грядке. На ту же грядку он повесил веревку, мы сели в телегу и выехали из деревни. Коровы, тощие, но крепкие, бойко катили телегу. То сбоку, то сзади за телегой бежала собака. На шоссе шины наших колес тарахтели вовсю, но как только мы свернули с шоссе и поехали лугами, по мягкой проселочной дороге, шины умолкли, и слышно было только, как позвякивает коровья упряжь. Над равниной дрожало марево, вдали на востоке виднелся поезд. По скошенным лугам бродили аисты, ловили кузнечиков. Отец сидел прямо на днище, курил, а я пристроился позади него, ухватившись обеими руками за грядки. Дым от его цигарки стлался над телегой, и я чувствовал запах табака. Колеса мягко ложились в глубокую пыль, собака бежала сбоку, иногда останавливалась перед какой-нибудь норой, нюхала и, увидев, что мы далеко отъехали, кидалась нас догонять. Над коровами кружили мошки, целый рой, — они налетели, как только мы въехали в луга.

В тот день в поле почти не было народу. Параллельно проселочной дороге тянулось шоссе, и по шоссе, стараясь держаться в тени тополей, шел человек. По ту сторону шоссе виднелась овечья отара, но человека около отары не было. Было жарко и душно. Сквозь зной послышалось: ж-жик! Коровы дрогнули и ускорили шаг. Отец посмотрел по сторонам, вынул изо рта цигарку, я тоже огляделся, но, кроме аистов, собаки, отары овец и того человека, что шел в тени тополей, ничего не увидел. Поезд на востоке уже прошел, и над маревом повис только бледный дымок. Опять послышался тот же звук — ж-жик! — на этот раз громче. Отец обернулся, он уже не стал смотреть по сторонам, а взглянул мне в глаза и попытался улыбнуться. Я видел, как за его спиной коровы задрали хвосты прямо вверх. «Это слепень!» — сказал отец и хотел встать, но тут же повалился назад в телегу.

Мне суждено было еще раз увидеть его лицо, безумное лицо, потому что, видно, так распорядилась природа — чтоб отец остался безумным в моей памяти на вечные времена.

Думается мне, что, может, тогда и вообще не было никакого слепня, а сама судьба, встав внезапно у нас на пути, напустила безумие на коров, потому что они, точно взбесившись, понесли по дороге, страшно загрохотали железные шины, затарахтели грядки, и мы с отцом, обезумев вместе с телегой и скотиной, понеслись навстречу какой-то катастрофе. Я машинально вцепился в грядки, днище подо мной ходило ходуном, грядки каждый миг могли вылететь из своих гнезд, вся телега могла распасться, разлететься в воздухе и мы вместе с ней могли распасться и разлететься на мелкие куски. Отец что-то закричал коровам, но они все так же мчались, охваченные ужасом. Поднялась пыль, между глубокими колеями бежала ровно скошенная полоска дороги. Одна грядка оторвалась от падуги, задние колеса прошлись по ней, размолов ее с сухим треском. «Прыгай!» — взревел отец, но я застыл на подскакивающем днище, вцепившись обеими руками в боковину, и видел, как отец отползает назад, чтобы столкнуть меня с телеги.

В этот миг я увидел косу. Косовище провалилось между днищем и грядкой, ударилось о землю, и острие косы, сверкнув на солнце, со свистом пронеслось над нашими головами. «Сынок!» — закричал отец, я почувствовал, как он сильно ударил меня, перелетел кубарем через заднюю доску и упал в пыль. Когда я поднялся, я увидел сквозь облако пыли, как сверкнула на дороге коса, потом днище встало дыбом, продержалось так мгновение и отлетело в сторону. Я услышал, как отец застонал. Коровы и телега с грохотом неслись по полю, окутанные пылью, пыль висела над всей дорогой, постепенно рассеиваясь, и, когда я встал и побежал вперед, я увидел сначала косу, которая блестела на дороге, потом днище телеги, а дальше лежало что-то еще. «Папа, папа-а-а-а!» — закричал я изо всех сил, но отец лежал все так же неподвижно. Ноги меня не слушались, я едва добежал до него. «Папа!» — закричал я снова, схватил его за руку, рука была теплая, но, когда я отпустил ее, она упала обратно в траву. Мне стало дурно, перед глазами поплыл туман, я упал в пыль. Сквозь пелену я увидел на груди отца глубокую рану, одежда была разрезана как ножом и набухала кровью.

Постепенно перед глазами у меня стало светлеть, я помню, что увидел человека, который перед тем шагал по шоссе в тени тополей. Он стоял и кричал что-то, но я не мог его расслышать, и сам тоже закричал. Человек быстро пошел по лугу, потом побежал. Со стороны овечьей отары появился еще один человек, он тоже бежал. Наши коровы остановились в поле. Человек, свернувший с шоссе, подбегал все ближе. Это был дядя Никола, наш дальний родственник, мой будущий опекун. Он тащил тяжелый мешок, в мешке бренчало что-то железное. «Что же это, как же это случилось, ах, Мирон, Мирон, несчастье-то какое!» — стал креститься дядя Никола и расспрашивать меня, и я пытался ему отвечать, но только заикался и всхлипывал. Под мышкой он держал пиджак, и этим пиджаком прикрыл отца, чтоб не было видно рану. В это время подбежал второй человек, это был Отченаш, чабан из Выселок. Он спрашивал, что случилось, и в то же время сам рассказывал, как увидел, что коровы побежали, и грядка упала, а потом днище, услышал крик, и вот, пока добежал, вон оно что стряслось… Дядя Никола положил мешок с бренчащим железом — он нес из города подковы — и пошел пригнать коров.

Отченаш успокаивал меня, я хотел плакать, но не мог, хотел закричать — и не мог, только судорожно всхлипывал. Я чувствовал, как что-то придавило меня, а горя не было — горе пришло позже. Чабан стоял, опершись на свою палку, и говорил: «Не смотри, малый, лучше туда смотри, в поле!»

Я повернулся и стал смотреть в поле. Собака трусила к нам, но не прямо, а обходом, по какой-то дуге, дядя Никола вел коров, они упирались, дядя бил их стрекалом по мордам и матерился. Собака Лишко подошла, села и уставилась в то место позади меня, где лежал отец.

Я обернулся и тогда увидел муху. Она ползла по отцовскому лицу, залезла на закатившиеся глаза, но на лице его не дрогнул ни один мускул, и даже веками он не шевельнул, чтобы прогнать муху. Я наклонился и прогнал муху рукой, она пожужжала над нами и снова села на папино лицо. Тогда мне вдруг стало жалко его, я упал на колени, слезы хлынули у меня из глаз, и я беззвучно заплакал.

Отченаш наклонился и закрыл отцу глаза.

Пока дядя Никола не привел коров, он отгонял муху, а когда дядя подошел, чабан стал помогать ему приладить боковину и принести днище. Из глаз у меня лились слезы, боль из тела постепенно уходила, и ее место занимало горе. Я плакал и время от времени прогонял муху, которая все кружила над отцом и все садилась и садилась на его успокоившееся, странно отвердевшее лицо.

Чабан и дядя Никола принесли днище и стали приводить телегу в порядок, коровы были неспокойны, и дядя несколько раз покрикивал на них, чтоб стояли тихо. Они повернули головы и смотрели на отца своими невыразительными глазами, словно кто другой, а не они это сделали. Потом они принялись за свою жвачку, и тогда дядя Никола разозлился, схватил постромки, взял у чабана палку и стал бить их по мордам. Коровы мычали и дергались, но дядя, крепко держа постромки, изо всей силы лупил их по мордам, ругал их и матерился. «Оставь, — сказал Отченаш, — животные не виноваты!» Дядя Никола подозвал меня и велел держать постромки у коровьих морд, а они с чабаном перенесли отца и положили его на телегу. В ноги ему дядя поставил и свой мешок с подковами, перекрестился, а чабан пошел и принес упавшую косу. Пока он ее насаживал, дядя рассказывал, как он увидел, что коровы понесли, как мы вывалились из телеги, но ему и в голову не приходило, что кого-то задавило. И когда он увидел отца, то тоже удивлялся, как же это так случилось, но когда пошел за телегой — смотрит: железный штырь, который придерживает заднюю ось, свисает на целую пядь вниз. Этот штырь врезался в отца и убил его на месте, потому что колеи здесь очень глубокие, полоска земли между ними высокая, и видно, как железо не только пропороло отца, но и пропахало всю дорогу.