С женой они переглянулись, но ни он ничего не сказал жене, ни она не решилась ему ничего сказать.
Позже он рассказывал Трифону, что прогнал сороку из подвала и что птица не хотела лететь, а двигалась пешим ходом, однако же очень быстро. Куропатка и перепел тоже ходят вот так, и, сколько за ними ни гонись, нипочем не поймаешь. Заяц попросил Трифона застрелить для него сороку, он сделает из нее пугало, и посмотрим тогда, посмеет ли какая сорока забираться к нему в подвал или шататься вокруг да подслушивать. «Ты знаешь, я тебе не раз подсоблял, — сказал Заяц, — зайцев на тебя гнал, на лисиц вместе ходили. Убей мне сороку, а, как охотничий сезон начнется, я снова тебе помогать буду, может, и на кабана наскочим».
Трифон не стал чиниться, застрелил сороку и дал ее Зайцу. Тот взял тыкву, продырявил ее со всех сторон, ощипал сороку и перья воткнул в дырки, так что тыква стала похожа на сороку, только раза в три-четыре больше настоящей. Тыкву они с женой насадили на крестовину, оставшуюся от американского комбинезона. Целую неделю после того сорока, если и появлялась, не только что не смела пролететь над двором, но облетала вокруг дома кузнеца, потом скользила за житней Сусы Тининой и тогда уж направлялась к реке. Сорока-то она сорока, но, как увидит перед собой такую здоровенную и встрепанную сорочищу, и ее разбирает страх, и она старается держаться подальше.
Тем временем жены троих опекунов собрались, сходили на кладбище, помолились за упокой Петуньиной души, полили вином что и как требовалось, наготовили много еды и дали ее Тиковой семье. Согласно поверью, семья, которая поселилась в доме тенца, должна после заупокойной службы наесться досыта, тогда и тенец вместе с ней насытится и перестанет приходить. Если это поверье соответствует действительности, должен сказать, что тенец в тот раз, наверное, просто объелся. После обеда семья Тико полегла в тени шелковицы, все заснули как убитые, и только Камена не спала, потому что ворожила на красной нитке. Заяц тут же присоединился бы к ней, чтобы посмотреть, как она будет ворожить, но в этот день его не было в деревне, потому что он с утра пораньше закатился в поле, куда приехали землемеры. Ему страх как хотелось посмотреть в теодолит, и после обеда это ему удалось. Он посмотрел в трубу и увидел весь мир вверх тормашками. Деревья, люди, овцы, телеграфные столбы и даже велосипедист — все было перевернуто вверх ногами и или двигалось, или стояло на месте, однако же не падало.
«Вот и в Америке так, — сказал Заяц землемерам. — Я сколько раз думал, как же это там получается, а оказывается вот как. Мериканец этот самый так и висит вниз головой, и на велосипеде коли едет, опять же вниз головой, и шурин мой, должно, так же висит, чтоб свои два песо в день выколотить, и он их выколотит, если помещики не скостят ему плату, как нам тот подрядчик скостил, когда мы мост строили. Обещался вроде, мать его, платить уж не знаю сколько, да обманул, завел свой мотоцикл и укатил, а мы стали рельсу вытаскивать, которую река унесла… Гляди, гляди, баба по дороге идет вниз головой! Только, раз у ей ноги вверх растут, почему ж у ей юбка не падает? Гляди-ка!»
Тон у него был такой, что нипочем не поймешь, одобряет он или не одобряет то обстоятельство, что юбка у бабы не падает.
Тем временем в трех соседних околиях от одного кузнеца к другому передавалась весть, что Тико надумал делать наковальню и чтоб к концу недели все собрали, кто что может, и съезжались к нему. Цыгане из трех околий стали готовиться в путь, самые дальние выехали пораньше, переночевали на телегах, по дороге прихватили еще кузнецов, инструменты и уголь и к концу недели подъехали к нашей деревне. Кажется, была суббота, когда первые телеги въехали во двор Тико. К вечеру их стало семь, последняя — седьмая — принадлежала свояку Тико, высохшему старику, которого заносило на ходу. Тико расхаживал между телегами в своем американском комбинезоне, улыбаясь до ушей, и только вскрикивал: «Ой-ей! Ой-ей, цыган-то сколько собралось! Ой-ей!» А цыгане разгружали свои телеги и говорили: «Эх, до чего ж ты разоделся!»
Ясное дело, и Заяц был там, все осматривал, прищелкивал языком и объяснял цыганам, что, если болгарин возьмется делать наковальню, двух человек в помощники не дозовется, а цыгане семь телег народу привезли. «Это верно, — ответил ему старый свояк Тико, — но, если болгарин начнет дом строить, он семьдесят человек соберет. Я сам видел, как за два дня дом построили и крышей покрыли. Потому это, что для вас дом — все, а для нас наковальня — все». — «Верно», — признал Заяц и вспомнил, что житню для Петра Сусова на руках переносили от реки до его двора человек, может быть, тридцать или сорок. Петр сплел житню у реки, народ из деревни собрался, перенес ее на руках к нему во двор и поставил на четыре камня, обтесанных в форме конуса. Плетенка для кукурузы должна быть приподнята над землей, чтобы ветер свободно проходил снизу и ее продувал. Да и мыши тогда не заводятся, мышам и гнездо негде устроить. Суса Тинина напугалась было, что ей столько народу не накормить, но зарезали ягненка, сварили его с рисом, горького перца в чан побросали, весь народ наелся и остался доволен. Стало быть, и народ был доволен, и Петр доволен, и Суса Тинина.
«За еду мы не боимся, — сказал Тико, — гусыню откармливаем под навесом. Как сделаем наковальню, гусыню зарежем да так приготовим, что цыгане долго нас поминать будут». — «Мы-то будем поминать, — сказал старый свояк, — но дай-ка сперва наковальню сделаем, чтоб и тебе было чем нас поминать».
На другой день цыгане встали рано утром, всей толпой сходили на речку умыться и вернулись во двор. Камена насобирала у соседей того-другого из еды, больше всего, конечно, взяла у Велики, мужчины подзаправились, ни кусочка не оставили, ни крошки. Клевцы спустились с шелковицы, обошли двор и убедились, что действительно ни крошки не осталось. С восходом солнца раздался первый звук, это подала голос наковальня, молоточек потюкал по ней, побарабанил и умолк, чтоб стало слышно, как задышали мехи у горна.
И для клевцов это словно бы послужило сигналом. Они прильнули к шелковице и принялись долбить клювами древесину. Внизу во дворе припозднившиеся цыгане продолжали вбивать колья, снимали с телег мехи, собирали их, одни складывали горны, другие обмазывали их глиной, сыновья Тико подкатывали большие чурбаки, приезжие устанавливали на них наковальни, те, что постарше, усаживались возле горнов, те, что помоложе, примеривались к большим молотам, а самые молодые и дети Тико пробовали, хорошо ли мехи вбирают и выдыхают воздух.
Солнце поднялось уже на длину стрекала, когда запылали семь горнов и семь наковален, оббитых молотами до блеска, засверкали как позолоченные. Около некоторых горнов были мехи с цепью, около других — по три простых меха, они приподымались сзади вручную, чтобы забирать воздух, а когда их отпускали, крышка сверху надавливала и мех сам посылал воздух через трубу в горн. Кое-где мехи были двойные; поднимаясь и опускаясь, они дули непрерывно; в других местах они были спарены — пока один мех вдыхал, другой выдыхал, и так поддерживался постоянный приток воздуха. С телег тащили старое железо, лошадиные подковы, собранные еще в то время, когда проходили немецкие солдаты с тяжелыми баварскими битюгами, потом подковы русских лошадей, подобранные, когда здесь проходили русские войска, подковы от тяглового скота, валявшиеся на дорогах, шины от телег и воловьих повозок, железные обручи с бочек, ручки ведер, стальные петли дверей, проржавевшие сошники, ушки от тяпок и топоров, звенья колодезных цепей, напильники, съеденные ржавчиной, сломанные стальные буры, подобранные в каменных карьерах, велосипедный щиток, скрученный восьмеркой. Все, что отжило свою железную и стальную жизнь и, покрытое ржавчиной, было обречено на забвение, теперь вступало в огонь, чтобы зажить заново. Так и человек живет своей человеческой жизнью, падает и погружается в забвение, могильный холмик зарастает бледной зеленой травой, но нет огня, который снова бы оживил человека, и нет мехов, которые вдохнули бы в него душу. Быть может, только тенец возвращается к нам, но он бесплотен и невидим…
Одним из первых жителей деревни, кто появился во дворе Тико, был Заяц. Потом набегут и другие любопытные — один завернет поглазеть, другой почесать языком сядет, третий только заглянет за изгородь или подбросит какую ненужную железку, чтоб и она попала в огонь; даже бокоуши Сусы Тининой нет-нет да и покажутся над изгородью. Но самым первым из всех был Заяц.
Он прошел мимо всех мехов, начиная со спаренных: один из них вдыхал, другой выдыхал. «До чего ж хитро придумали, черти!» — качал головой Заяц и сам вдыхал и выдыхал, а чтоб не сбиться, маршировал на месте. Потом он перешел к мехам с цепью — те дышали постоянно, механика там была более сложная. Дальше он пошел посмотреть, как трое парней раздувают три простых меха и смотрят друг другу в глаза, чтобы не спутать порядок; они словно хоро танцевали, остерегаясь, как бы не наступить один другому на ногу. Языки пламени в горнах плясали равномерно, железо раскалялось докрасна, потом становилось сизым, потом белело. Длинные клещи вытаскивали кусок железа, маленький молоток мастера принимался барабанить по краю наковальни, парни хватали кувалды и колотили по белой поковке. Белые чешуйки разлетались вокруг, краснели еще на лету и черными падали на землю. Это была раскаленная ржавчина, которая должна отпасть, чтобы осталась только сердцевина железа. Потом поковку снова кидали в горн, мехи снова пыхтели, мастера собирали мокрыми метлами уголь, сыпали его сверху и вытирали пот со лба.
Семь горнов расположились под шелковицей во дворе, семь наковален сверкали на солнце, десять или двадцать мехов, прилаженных к кольям или развилкам, дышали, пыхтели, как паровозы, скрипели цепями, стучали треугольными кожаными клапанами, чтобы остановить приток воздуха, и питали кислородом пылающие легкие горнов. Железо снова нагревалось, становилось алым, сизым, белым. Гул стоял непрерывный, потому что если из одного горна железо вынимали, в соседний горн его закладывали, если где-то начинали бить молотами раскаленную поковку, в другом месте как раз кончали. Среди всего этого движения, криков, пыхтения сыпались искры, мехи раздувались и втягивали бока, словно невиданные животные, оборвавшие внезапно свой бешеный бег на утонувшем в бузнике и крапиве дворе Петуньи. Они дышали свирепо и учащенно, разжигая угли, возвращая старое железо к жизни, и стук молотов и отзвук наковален прогоняли мертвечину. Видно было, как жилистые руки поднимаются и обрушиваются вниз вместе с кувалдами, потные спины и шеи выгибаются, вперемежку с пыхтением мехов слышалось тяжелое человеческое дыхание. В этой огненной и железной круговерти Заяц двигался как во сне, исполненный внутреннего света и страшно возбужденный, будто это он распоряжался всем царившим вокруг громыханием. В толчее непрерывно сновал Тико — Заяц видел, что от жара он взмок, хоть выжимай; комбинезон его тоже можно было выжать.