Избранное — страница 63 из 100

Лишь когда смерклось, во дворе наступила тишина.


Усталые работники выкурили по цигарке, напились воды из кувшинов и безо всякого ужина легли кто под шелковицей, кто в распряженных телегах, кто под навесом, а некоторые прямо около горнов, подстелив под себя старую рогожку или охапку сена. Из-за плетня, с улицы и с поляны доносилось металлическое позвякиванье пут — там паслись стреноженные лошади.

Еще не вполне стемнело, когда в воздухе послышался свист, шелест перьев, птичьи голоса, и на ветках шелковицы с шумом принялась размещаться стая клевцов. Птицы попробовали клювами древесину, выпустили по спящим людям пулеметные очереди, погомонили еще немного и стали, толкаясь, устраиваться на ночлег.

Позже Заяц слышал, как во сне птица запищит: «Цын-н-н» — или глухо щелкнет клювом. По ту сторону шелковицы позвякивали лошадиные путы, иногда к звяканью присоединялось мягкое фырканье или ржанье. Сыч откуда-то с реки сообщал, что все слышит. Заяц стоял посреди своего двора и почесывался. Пойти лечь рядом с костлявой спиной Велики ему еще не хотелось, а по улице никто не проходил — не к кому было прицепиться, не с кем хотя бы заговорить. Оставалась одна окарина. Он сел на дышло, вытащил дуделку из кармана и словно бы полегоньку попробовал звук, вплетая его в тихие звуки вечера. Поглядывая на соседний двор, он видел, как там то шевелилось тело, то руки резко вскидывались и падали, будто отрубленные; это кузнецы и во сне продолжали бороться с огненным железом и взмахивать тяжелыми молотами.

И вот, посматривая на неясные очертания тел в неясном свете звезд, вслушиваясь в вечерние звуки, Заяц стал и звуки окарины подгонять под них, им уподоблять, но в ушах у него еще гулко ухали дневные наковальни и продолжали вздыхать мехи, а потому и прокаленная глина в его руке временами тоже пыталась отозваться гулом; и пулеметные очереди клевцов всплывали в его сознании, тогда пальцы стремительно пробегали по дырочкам окарины, и так много всего смешалось в мелодии, что она напоминала одновременно цыпленка, наковальню, лошадиное фырканье, клевцов, гнусавое посвистывание (как посвистывала сорока в подвале), вздыхающие мехи. И можно было только удивляться тому, с каким воодушевлением играл Заяц. Другое дело, если б у него была публика и публика так его воодушевляла, но никого вокруг не было. Единственной его публикой были спящие кузнецы, спящая стая клевцов и сорока, подвешенная за лапки под стрехой житни Сусы Тининой. Только сыч слушал его, но безо всякого интереса, и если и подавал время от времени голос, то не для того, чтобы высказать свое восхищение, а просто чтобы сообщить, что он тут недалеко и все слышит.

Заяц убрал окарину в карман и бесшумно пошел по двору. Звезды над ним так же бесшумно ступали по небу. Прежде чем войти в дом, он вспомнил о брате своей жены и сказал про себя: «Может, он и зарабатывает по два песо в день, но ради одних только двух песо невозможно жить. Разве это жизнь — всегда думать о том, как бы два песо выколотить!»

Позже, отодвигая жену к стене, он решил про себя, что можно, конечно, и сторговаться с жизнью за два песо, но жизнь эта, будь она неладна, как дойдет дело до расплаты, возьмет да и скостит тебе заработок, а сама заведет мотоцикл и укатит, а ты иди потом, тащи рельсу, которую этот чертов Огос на ниву закинул! Потому самое лучшее с жизнью не рядиться, все равно она завсегда хитрей человека окажется, а делать то, к чему душа лежит… Засыпая, он увидел, как он стоит у двух громадных мехов, сам ростом с дом, впускает и выпускает из них воздух, и они дышат так шумно и сильно, что срывают черепицу с крыш. Потом перед мехами оказалась Суса Тинина с дохлой сорокой, мехи подняли и ее в воздух вместе с крышами, клевцы перемешались с черепицами, за ними кувырком полетели ящерицы, и нельзя было разобрать, что же это закрутило столбом — черепицу ли, клевцов или только перья той сороки, что подвешена у житни с кукурузой… Он устал раздувать мехи, они умолкли, мир перед ним побелел, по белому промелькнули ящерицы — как одно мгновение — и исчезли. Заяц погрузился в спокойную глубь сна; лишь иногда он резко вскидывал и опускал руку, словно ковал раскаленное железо.

Когда он входил во мрак глубокого ночного сна, его жена Велика уже выходила оттуда, перед глазами у нее темнота начала постепенно редеть. «Пели уже первые петухи или нет?» — сонно подумала она, но не нашла ответа, посмотрела на звезды за окном, посмотрела на потолок и мысленно отправилась в путешествие.

Она часто говаривала: «Сосну немного, а потом проснусь — и мысли мои начинают путешествовать. Родня у меня по всему свету раскидана, пока мои мысли у одних побывают, пока у других да пока обратно вернутся — глядь, уже и рассвело».

Вот и теперь Велика, успев выспаться, лежала в постели без сна и смотрела в потолок, а мысли ее ехали на экспрессе «Магура» в Мездру. Там она спросила на станции, как пересесть на другой поезд, и доехала до Плевена. В Плевене ее встретила сестра, она отбеливала шерстяную пряжу. Велика научила ее, как лучше отбеливать, положила в бадейку горящих углей, посыпала их серой и подержала пряжу над дымом. Пряжа стала белой как снег и мягкой. Покончив с этим делом, мысли Велики направились в Берковицу, сколько-то проехали, а потом, не зная, как лучше добраться дальше, поездом или автобусом, некоторое расстояние пронеслись по воздуху (внизу было темно, не разберешь, леса ли это были, реки или поля) и приземлились лишь у цыганского квартала Раковицы. Город Берковица мерцал перед ней огоньками, но она туда не пошла, а свернула в цыганский квартал — там жил одноглазый турок, который умел разговаривать с заступницами умерших. Турок этот привязал на крыше своего дома коробку из-под вафель, пропустил через нее бумажную бечевку и, сидя на пороге дома, время от времени дергал бечевку, чтобы задать заступницам какой-нибудь вопрос, а потом прислушивался, разгадывая ответ.

Велика поговорила с заступницами умерших родственников, те уверили ее, что родственникам на том свете хорошо и они ни в чем не нуждаются. Тогда она спросила о Петунье, и прошло немало времени, пока заступницы наконец ответили, что он еще туда не прибыл, или, как выразился турок: «Одна из его заступниц сказала, что его давно ждут, а он не является». — «Так я и думала, ведь он же тенец», — сказала про себя Велика и пошла дальше, к мерцающим огонькам Берковицы, прошла через притихший город и остановилась в квартале Беговица. В этом квартале у нее жила тетка, пожилая женщина, записавшаяся в какое-то братство; с этой теткой они сговорились, что Велика заедет к ней, тетка все объяснит ей про братство и запишет ее тоже. Однако тетка два дня назад отправилась в горы за каштанами. Горожане, которые сбивали в лесу каштаны, там же и ночевали и должны были вернуться только в конце недели.

Повертевшись перед запертым домом, мысли ее повернули назад и оказались у реки, где женщины били вальками белое полотно. Река уносила белую мыльную пену, мысли двинулись за пеной, дошли до реки Искыр, повернули против течения и, пробившись сквозь мрак множества туннелей и одолев все повороты, добрались до Софии. На вокзале кишмя кишел народ, но она увидела не народ, а только своего сына. Он возвышался над всем народом, курил и, увидев ее, сказал: «Мама, добро пожаловать!» Этого ей было достаточно, она повидала его и скорей вернулась назад, потому что человеческий ум обладает способностью быстро обнаруживать грозящую ему опасность и тут же оказываться в том самом месте, где эта опасность ему грозит.

Мысли Велики вернулись в деревню как раз вовремя: она увидела, как ее муж стоит у изгороди, засмотревшись на огород Сусы Тининой. Суса Тинина, грудастая, разгоряченная, окучивала тяпкой картошку. Велика, высохшая и плоская, стала рядом с мужем и спросила его, что уж такого интересного он нашел на огороде Сусы Тининой. «Смотрю, — сказал муж, — ихняя картошка-то похуже нашей, вся травой и лебедой заросла, а наша картошка вон какая пышная, и ни одной травинки нету». — «Раз у ей картошка травой заросла, пусть теперь тяпкой помахает», — сказала Велика, и муж закивал: «Вот я и гляжу, как она тяпкой махает». — «Глядишь, значит, — сказала жена, — а когда я тяпкой махаю, и не посмотришь на наш огород». — «Смотрю, как не смотрю», — сказал Заяц, повернулся, прошел вдоль плетня, до другого его конца, и уставился на свой огород. Кроме картошки и вскопанной земли, смотреть было не на что, но он, бедняга, стоял и смотрел.

«Оставлю его на минутку», — подумала Велика, и мысли ее устремились к брату в Детройт. В деревне он занимался бочарным делом, там она тоже увидела его бочаром, он стоял в Детройте и набивал на бочку обручи. В новом комбинезоне и в новых ботинках он ходил вокруг бочки, а немного в сторонке стояла женщина в длинном до пят пальто — точно таком же, какое получила Велика, — и смотрела, как он набивает обручи. Еще дальше стоял помещик. Когда обручи были набиты, помещик повернулся и дал бочару два песо, а тот протянул их жене. «В Америку уехал, — подумала Велика, — а так и остался скопидомом». Жена, взяв деньги, зачерпнула из кадушки горсть кукурузы и разбросала ее по двору. Набежали куры, стали клевать, а бочар сел на опрокинутый бочонок, закурил и с умилением смотрел то на жену, то на кур, то снова на жену.

Велика обернулась и увидела вдали совсем маленькую фигурку Зайца. Он виновато стоял у плетня, пил соду и виновато смотрел на окученные грядки с картошкой. Суса Тинина махала тяпкой над своей неполотой картошкой, Заяц слышал, как она работает, но чувствовал себя виноватым и не смел обернуться в ее сторону.

«Я тебе обернусь! Пусть только посмеет обернуться!..» — подумала Велика и заспешила к дому.

Пока она дошла до него, пока сказала мужу, чтоб наколол дров, начало светать. «Ух! — вскочила Велика. — Пока мысли эти по свету побродили да пока назад вернулись, на улице-то уж рассвело!»

У соседей запели наковальни, женский голос сзывал кур: «Цып-цып-цып!» Во дворе у Тико гусыня, подойдя к ступенькам крыльца, покрикивала: «Га, га, га!» Вышла Камена, сказала: «Доброе утро, Велика! Доброе утро, Суса!» (Те ей ответили.) «Гуси-гуси», — позвала она гусыню и бросила ей хлебные корки, гусыня ломала их клювом и не переставая покрикивала: «Га! Га!»