Избранное — страница 68 из 100

«Разрази меня гром, правда!» — думал позднее Заяц. Ночью ему захотелось снова выйти во двор, разжечь огонь и еще раз проверить все это дело. Но разжигать костер среди ночи было неудобно, он отказался от этой мысли, решил еще подремать, а на рассвете быть уже во дворе. «Этак и суеверным станешь!» — подумал Заяц.


Но не суждено ему, видно, было еще подремать. Закрыв глаза, он стал восстанавливать всю сцену в лесу между двумя цыганскими мешками с дикой мятой и медовкой, схватил цыганку за ногу, но выше перехватить не успел, потому что его остановил крик. За криком послышался шум многих голосов, кто-то словно колотил по камню трубой от печки, потом трубу бросили, она, дребезжа, покатилась и затихла. Женщины и дети вопили, мужские голоса пытались их успокоить. Велика в одной рубахе два раза доходила до двери, спохватывалась, что надо вернуться и что-нибудь накинуть, наконец взяла американское клетчатое пальто, завернулась в него и побежала догонять Зайца.

А Заяц уже перепрыгивал через плетень, не дойдя даже до перелаза. В доме кузнеца горел свет, на ступеньках стояли люди, женщина держала вверху на крыльце керосиновую лампу, по двору сновал фонарь — его держал кузнец. Там же были и его сыновья: кто в кепке, кто с непокрытой головой. Кузнец был без шапки — не успел, видно, надеть. Во всем прочем он был одет так же, как днем, — в комбинезоне, потому что с вечера никогда его не снимал.

«Что случилось?» — спросил Заяц.

«Тенец! — отозвалась с крыльца Камена и повыше подняла керосиновую лампу, чтобы лучше осветить двор. — Пришел у нас трубы от печки воровать и ребят перепугал».

«Ух ты!» — сказал Заяц.

Он подошел к кузнецу, тот осветил фонарем трубу. «Вот она, труба-то, — сказал он Зайцу. — Я когда вскочил с постели, труба покатилась по комнате, ребят разбудила, потом дверь открылась, труба скатилась по ступенькам, потом по двору покатилась, тогда мы со старшими за ей побежали, кричим: «Стой! Стой! Трубу уводят! Перехватывай!» А тенец, как услышал, что мы за им гонимся, бросил трубу и дал тягу через забор, вон, черепицу сбил. Видишь, где он перепрыгнул и черепицу сбил!»

Кузнец подвел Зайца к ограде, посветил фонарем, там действительно одна черепица упала и разлетелась вдребезги. «Значит, труба сама катилась по двору?» — спросил Заяц. «Сама, сама, — ответили Тиковы старшие, — будто кто ее ногой поддавал, кто-то невидимый. Тенец ведь невидимый?»

«Невидимый», — сказала жена Зайца.

Она уже зашла во двор и стояла под шелковицей рядом с трубой. Заяц и кузнец снова вернулись к шелковице, Заяц пнул трубу, она отозвалась: «Дрын!», ударилась в ствол шелковицы, еще раз сказала: «Дрын!» — и упала в траву. Клевцы, растревоженные ее дребезжанием, завозились в ветвях, запищали и по одному или маленькими группами отправились пешим ходом вниз по стволу — посмотреть, что случилось. Они не умеют летать в темноте, поэтому они двигались пешим ходом, вниз головой, дошли до трубы, разглядели ее, повернулись и ушли обратно в темноту. Но наверху они не притаились, как это делают ночью птицы, а расселись на невидимых ветвях и принялись что-то обсуждать. Среди щебета доносилось и отчетливое покрикивание какой-то птахи: «Цын! Цын! Цын!» «Вот это он и есть, — сказала Велика, прислушиваясь к птичьим голосам. — Этот клевец не как другие клевцы пищит».

«Пускай он даже тенец, — сказал Заяц, — но труба-то ему на кой? Ему ведь печка не нужна».

Подошел и Петр Сусов с фонарем, почихал под шелковицей, но ничего определенного тоже не мог сказать. Он, правда, слыхал, что тенцы любят доить коз, но чтоб они трубы катали, он в первый раз слышал.

Кое-как Заяц и Петр Сусов успокоили соседей и посоветовали, ложась, оставить гореть керосиновую лампу и фонарь. Тенец увидит, что в доме светло, и не посмеет войти.

Рано утром Заяц снова разжег огонь, он вспыхнул тотчас, дым побежал от человека, искры тоже. Было еще темно, но небо на востоке белело. Последние петухи возвещали наступление утра. Заяц всегда связывал начало каждого своего дня с петушиным кукареканьем. Но с тех пор, как у него появились новые соседи и выковали наковальню, вместо с петушиным пением подавала голос и наковальня. Потянулись дни, которые начинались звоном наковальни и кукареканьем петухов.

Смесь в котле уже закипала, когда наковальня у соседей запела, задышали мехи. Сыновья Тико замахали молотами. Железо не ждало, оно должно было раскаляться, должно было приобретать новые формы и новую закалку. В этой рассветной жизни ничто не напоминало о тенце, деревня просыпалась и, еще сонная, весело жмурилась на солнце. «Все это бабьи выдумки, — сказал Заяц кузнецу. — Труба упала сама, покатилась по ступенькам, прокатилась еще немного по двору и уткнулась в шелковицу. Хочешь, я ее сейчас толкану, и увидишь, как она до шелковицы докатится».

Он взял трубу, спустил ее с крыльца, жестяная труба покатилась, дребезжа, по двору и уткнулась в ствол шелковицы. Клевцы запищали, тучей поднялись над деревом, засвистели крыльями, а потом, как по команде, забились в дупла и отверстия в стволе. Только одна птица осталась на верхушке дерева, она постукивала время от времени, клювом по ветке, словно передавая что-то морзянкой: «Тук! Тук-тук!.. Тук!»

В это время пришла жена опекуна Истрати — звать Зайца и его жену на обед, потому что один ягненок сломал ногу и Истрати его прирезал. Заяц сказал, что оставит трут булькать на огне, а сами они с Великой придут на ягненка. На обеде был и другой опекун, Зарко Маринков, с женой и ветроупорной австрийской зажигалкой. Она, однако, не действовала, потому что Зарко взял бензину у одного типа с мотороллером, а бензин этот, будь он неладен, оказался смесью и засорил его зажигалку.

Под вечер жена Зайца забежала домой, а мужчины остались у Истрати допивать. Огонь под котлом почти погас. Велика подбросила веток и, выпрямляясь, увидела, как в зарослях бузника у соседей мелькнула косынка и посыпались искры, словно бы от огнива Зайца. «Разрази его господь!» — сказала про себя Велика и подошла поближе к изгороди, чтобы разглядеть все получше. Стебли бузника покачивались, но косынка скрылась, и, как Велика ни всматривалась, она ничего не увидела. Зато она заметила, что на стену дома высыпали ящерицы — на этот раз все вниз головами — и застыли там как приклеенные, глядя на бузник. Велика перекрестилась, ящерицы, как по команде, отлипли от стены и попадали в бурьян. В тот же миг в бурьяне снова появилась косынка, а под косынкой лицо молодой цыганки. Целый сноп искр рассыпался вокруг нее, а клевец, который целый день постукивал, оповещал о чем-то спрятавшихся птиц, вдруг вместо своего спокойного «Тук! Тук-тук!» закричал: «Кр-р-р!».

Все клевцы вылетели из отверстий и закружились над шелковицей. «Разрази его господь, муженька моего, ведь это от его огнива искры!» — подумала Велика, повернулась — и прямиком к опекуну Истрати. Войдя в дом, она тут же увидела Зайца, он что-то рассказывал мужчинам, и руками — вдвое больше, чем языком. Все вокруг смеялись. «До чего ж красив, разрази его господь!» — подумала Велика и спокойно отправилась домой. Заяц страшно ей нравился, хотя она никогда ему этого не говорила, ведь, скажи ему такое, он тут же распустит хвост и начнет заглядываться на чужих жен. А так, пока она ничего не говорит, он не будет знать, как он хорош собой, будет ходить с Трифоном гонять для него зайцев, будет ломать трут, таскать песчаник с реки, по два дня ковать огниво с кузнецом, вбивать колья для бобов, истреблять бешеных собак или подолгу сидеть на корточках у известковых печей, глядя, как камень превращается в известь. «Пускай лучше у известковых печей сидит, — думала Велика, — чем рассиживаться у какой-нибудь Сусы Тининой. Суса Тинина только и высматривает, не идет ли по улице мужик, тут же ее бокоуши над изгородью показываются».

А Заяц в это время рассказывал мужикам, как смотрел у землемеров в теодолит и как все бабы там получались вверх ногами, однако же юбки у них не падали. Истрати созвал на ягненка много мужиков, здесь был и другой опекун, Зарко Маринков, и Паунец со своей волынкой, и Васо Серб, и Петр Сусов, который не пил, не курил, не ругался матом, но любил поесть; он ел, слушал, улыбался и временами чихал. Мужиков было много, и много было рассказано историй. Васо Серб рассказал, как он был главным поваром у сербского короля Милана и как жарили на шампурах триста волов, потом рассказал про черногорку, а Паунец рассказал, как германцы резали его волынки, надеясь найти в них какой-нибудь механизм, трое опекунов вспомнили Петунью, а Зарко Маринков напомнил о кошке, которая через него перескочила, потому что как раз тогда решила перетаскивать котят в сарай. Потом играли — Паунец на волынке, Заяц на окарине. «Где-то теперь Петунья играет?» — сказал Заяц и принялся рассказывать, как они строили сушильню для слив в монастыре и как кладка развалилась, потому что игумен зарезал не барана, как было уговорено, а больную овцу, ну и они кладку сляпали шаляй-валяй.

Уже заходило солнце, когда мужчины вышли на волю проветриться. Головы у всех дымились от вина, только голова Петра Сусова не дымилась. «Клевцы, клевцы! — закричал Заяц и показал рукой на небо. — Глядите, чего вытворяют!»

Солнце только что закатилось, птицы летели высоко в небе и казались огненными и нереальными, потому что высоко вверху солнечные лучи еще не погасли и освещали их последним бронзовым светом дня. Пестрое облако сжималось и разжималось, вытягивалось в одну линию, потом эта линия изгибалась, пока ее концы не соединялись, образуя огненный круг. Как только получался круг, несколько птиц отрывались от него, круг превращался в букву, в число, в знак препинания, внезапно приобретал форму серпа или вдруг врезался в бледнеющее небо, словно журавлиный клин. Все это птицы проделывали бесшумно, высоко в небе, и все их видели. И Тико-кузнец смотрел на небо вместе со всем своим семейством и постанывал: «Ой-ей! Ой-ей!», и Велика смотрела вверх, не замечая, что две сороки сидят на изгороди и прислушиваются, не произнесет ли она что-нибудь вслух. А она произносила довольно много, и это были главным образом восклицания. И Суса Тинина смотрела вверх, обратив к небу свои черные бокоуши. Все другие птицы сидели на земле или на деревьях, ни одна не летала над деревней. А клевцы, словно почувствовав, что вся деревня наблюдает за ними, все ускоряли и ускоряли свою небывалую игру и все больше фигур, одна другой причудливее, рисовали в небе.