Писал я немало и, вероятно, вполне прилично, ибо писал по убеждению и без вранья. Искренне негодуя. Но при этом вовсе не думая о хлебе как о некоей вещественной субстанции, даже когда у меня самого были «перебои с хлебом», — а они-таки бывали. Когда я жил в мире отвлеченных понятий…
Перевод В. Ельцова-Васильева.
Голуби
С незапамятных времен до наших дней и, наверно, еще долго-долго символом и девизом мира будет голубь с оливковой ветвью в клюве. Я хочу рассказать один небольшой эпизод, ничего не домысливая и не прибавляя от себя. Я видел это своими глазами — и не так уж давно по сравнению с моей долгой жизнью, но за последнее время этот случай чуть ли не сотни раз приходил мне на память.
Был полдень, на дворе ни души. Безветрие и тишина, воздух, прогретый солнцем. Я отдыхал, прислонившись спиной к теневой стене амбара, безмятежно и чутко.
У меня не осталось ни забот, ни тревог, или все они отошли от меня далеко. Из огороженного птичьего двора доносился писк сотен цыплят, и этот писк тоже был частью тишины.
Вдруг мгновенно и неожиданно, часто взмахивая крыльями, из-под амбарного навеса в воздух вскинулись голуби, иные так близко от меня, что кончиками крыльев задевали мое лицо. Целая стая поднялась от голубятни, и еще больше — с крыши конюшни; никогда я не думал, что здесь такая уйма голубей. Никто не смог бы их сосчитать, и все они кружили поблизости.
Не человек их вспугнул и не зверь, и выстрела я не слышал. От выстрела голуби разлетелись бы в разные стороны, унеслись в спасительную даль, и лишь там, в безопасности, успокоились бы их испуганно бьющиеся сердечки. Но голуби не улетали, они продолжали кружить над обнесенным колючей проволокой прямоугольником двора, где по-прежнему пищали, голосили, дрались цыплята.
Шурша крыльями, круг за кругом описывали голуби, словно воздушный вихрь швырял, увлекал их с собой, вертел, а между тем они сами создавали этот вихрь. Вверх, вниз, то опускаясь чуть ли не до самой ограды, то взмывая над крышами, перепутанными параболами пересекая орбиты друг друга, сплошной тучей.
Я, наверно, с минуту наблюдал за этим мятущимся и в то же время подчиненным какой-то закономерности смерчем: в иных случаях и минута — немалое время. И лишь взглянув выше, понял, почему всполошились голуби.
Вверху, в безоблачной полуденной выси, прямо над птичьим двором, распластав крылья, с устрашающей медлительностью кружил ястреб. Вот-вот он сложит крылья и когтистым, клювастым, тяжелым камнем обрушится на облюбованную добычу. Но между ним и добычей — голуби, их скопище сбивает прицел его зорких глаз.
Ястреб еще какое-то время кружил над цыплятами, потом притворно ленивыми взмахами поплыл вдаль, превратился в крохотную точку и исчез.
Вот и все. И такими иногда бывают голуби. Я оставляю при себе возвышенные сравнения, дабы не взлетели они выше голубей облаками высокопарных слов.
Перевод Т. Воронкиной.
Чернорабочий
На вокзале, как в гигантской бочке, гремели, отдавались гулом резкие голоса.
— Смотри не потеряйся, а то тебя потом не сыщешь, — предупредила мать и, не вдаваясь в разъяснения, схватила мальчика за руку и потащила за собой.
— Нечего бояться за меня, матушка, — упрямо возразил Пишта.
Ему было семь лет, и он не любил, когда его брали за руку, точно какого-нибудь мальца. Не потеряется. И к тому же он знает, что надо делать, если случайно отстанешь. Нужно сказать тетин адрес; на улице стоят дяди полицейские, в касках с венчиком ковыля. Не так уж и плохо заблудиться и вместе с дядей полицейским в каске с ковылем попасть на улицу Роттенбиллер. Он сто раз слышал: в Пеште — улиц видимо-невидимо, а также Городской парк, Королевская крепость, Цепной мост и Парламент, а дома там такие, что: «Посмотришь на них, задрав голову, и шапка слетит». Мальчику очень хотелось все это увидеть воочию, ведь ему столько раз обещали, обнадеживали, что однажды возьмут с собой в Пешт.
И вот он наконец здесь и даже знает почему. Его не с кем оставить. С тех пор как мать заболела, отец стал «погуливать». Матери надо пробыть в Пеште по крайней мере две недели, потому что ее могут вылечить только в больнице под названием «клиника». О ее недуге дома говорили очень много, говорили шепотом, чтобы Пишта, если он не спит, ничего не понял, но шепот переходил в яростную перебранку, — они словно обвиняли в чем-то друг друга. Во время таких споров речь заходила о поездке и о том, что мать возьмет Пишту с собой. И что жить они будут у тети Юльчи. Старшая сестра матери — тетя Юльча, «коммерсантка», «столичная штучка», ей «подфартило в жизни». Сидит себе целый день в кассе, в мясной лавке своего мужа — дяди Тони, и собирает денежки. Это вот и плохо, потому не так-то просто взять мальчика в Пешт. Ведь не владей дядя Тони мясной лавкой, они могли бы привезти с собой колбасу, шпик, грудинку и таким образом отблагодарить за прием или, точнее говоря, за гостеприимство, ведь жить придется целых две недели из-за лечения, из-за «клиники».
Могли бы привезти хозяевам добрый окорок, чтобы попреков не было, что им, мол, сели на шею, да еще вместе с ребенком. Но те — богачи, владеют мясной лавкой, ведь дядя Тони не какой-нибудь мясник, а владелец магазина, мастер, ему в жизни подфартило, потому не так-то просто взять Пишту с собой…
О них отец говорил обычно так: «Тони — отличный мужик, а вот сестра твоя Юльча совсем нос задрала». Мать же обычно отвечала: «Разве я виновата, что мы в бедные родственники попали? Приданое у меня было не меньше, чем у Юльчи. Но Тони и нынче свиные туши с телеги на своем горбу перетаскивает, а другие в корчме с полудня в карты режутся или стены подпирают перед аптекой. Да о политике рассуждают день-деньской, пропади она пропадом эта политика, коли к вечеру все выпивкой кончается!»
«А ну, попридержи язык», — отвечал, скрипя зубами, отец и уже высматривал, чем бы таким грохнуть об пол.
Он и Пишту не любит. Если тот случайно заходит в столярную мастерскую поискать какую-нибудь дощечку для игры, отец тут же в крик: «Тебя что, мать послала? Подглядывать?» А Пишта приходил сам по себе, да и мать вовсе не подглядывать его посылала, а за стружками. И только плакала, когда ему не удавалось принести стружек, потому что мастерская оказывалась закрытой. «Опять где-то шляется», — всхлипывала она.
Приближается тетя Юльча. Она расталкивает людей, как шар сбивает кегли. «Тери! Тери!» — кричит она из людского водоворота.
— Юльча! Я здесь! — плачущим голосом отзывается мать.
— Ну, вот, — говорит тетя Юльча, тяжело дыша. — Я уж совсем вас обыскалась! Быстренько! Быстренько! — говорит она, целуясь с матерью. — Носильщик! — вопит она, задрав голову. — А ну поставь корзину, — тут же приказывает она матери. — Если ты нездорова, тебе нельзя таскать тяжести. — И наконец замечает мальчика. — Пиштике, до чего же ты вырос! — и снова: — Носильщик! Куда они все, к чертям, подевались? Когда не нужно, на каждом шагу предлагают услуги. Носильщик!!!
К ним подходит потный старик в красной фуражке, поднимает дорожную корзину, сплетенную из белых прутьев, сумку с провизией и большой, обтянутый холстиной короб.
Мать достает из кошелька с никелированной кнопкой какую-то бумажку и недоверчиво протягивает носильщику.
— Получите, но только осторожнее, там бутылки, — говорит она.
— Не извольте беспокоиться, — успокаивает ее носильщик и подхватывает пожитки.
— Немного виноградной палинки, — оправдываясь, произносит мать, — еще дедушка выгонял.
— Ах, оставь ты, — тяжко отдуваясь, говорит тетя Юльча.
Это «ах, оставь ты» звучит совсем «по-столичному», дома так не говорят. Прав отец: тетя Юльча зазналась. Она стала еще толще, чем была позапрошлым летом, когда гостила у них дома. Хотя и тогда уже, стоило ей охнуть, и у нее сзади, на блузке, трещали маленькие черные застежки.
— Пошли побыстрее, Тони в лавке один. Пиштике, иди-ка следом за носильщиком. Да смотри не отставай!
Носильщик поставил поклажу на сиденье. Пиштике в коляске оказался зажатым между мощными бедрами тетки и матерью, но места было достаточно, и он все хорошо видел, потому что взрослые шептались между собой, откинувшись назад. Мальчик поспешно и суетливо вертел головой направо-налево, чтобы не пропустить ничего заслуживающего внимания.
Но город оказался не таким, каким он его представлял себе дома. Трамваи вовсе не звенят «трам-трам». Тогда почему же они «трамваи»? На улице не такая уж «пропасть» людей, во всяком случае, нет той сутолоки, какая бывает у них во время ярмарки. И дома не так уж высоки. Четырех-пятиэтажные.
Дома у них тоже есть одно двухэтажное здание на главной улице. Усадьба тоже двухэтажная, верхушку ее можно увидеть, если заглянешь сквозь металлические прутья ограды в глубь парка.
Вот они и прибыли, выгрузили вещи, тетя Юльча расплачивается с извозчиком. Все тут же направляются в лавку. «Заведение» дяди Тони — о котором столько говорилось дома — всего-навсего комната с входной дверью и единственным окном, между ними — в закутке — касса. Туда и уселась тетя Юльча, вытирая платком пот с лица и обмахиваясь им. Дядя Тони только сделал им знак рукой из-за прилавка, в этот момент он взвешивал кусок колбасы женщине в платке. Прилавок расположен прямо против входной двери. За прилавком стоит и помощник, он рубит мясо топором и балагурит с покупательницами. Точно так же, как у них дома помощник тамошнего мясника — Лаци. Три женщины ждут своей очереди, и теперь, когда все они вошли внутрь, лавка оказалась переполненной.
— Иди наверх, в квартиру, сынок, — бросает тетя Юльча. — Мать счас придет. — Эти слова она произносит совсем не «по-пештски», а так, как говорят у них дома.
Пишта крепко уцепился было за материнскую юбку, но затем послушался.
Квартира находится в том же самом доме, на третьем этаже. Дверь открывает бабушка. Она осматривает Пишту с ног до макушки, переводит взгляд на шляпу, которую тот держит в руке. Двоюродные сестры Маргитка и Аннуш тоже во все глаза уставились на него. Бабушка, взяв его за подбородок, приподнимает опущенную голову Пишты и тут же приказывает: