Избранное — страница 16 из 59

Вероятно, он уже долго висел здесь; одеревенел и раскачивался на ледяном ветру. Искаженное гримасой незнакомое лицо. На мертвеце — остатки штатской одежды и военного обмундирования, принадлежавшего самым разным армиям. Ноги — босые, белые, покрытые инеем. Сразу видно — не самоубийца. На вид — мужчина лет сорока. Но лицо настолько изможденное, что его не узнала бы и родная мать.

Сапог не было. Оглядевшись по сторонам, он понял: сняли их не здесь, потому что поблизости не было видно портянок. Ветер не унес бы их; они бы примерзли к земле где-нибудь поблизости…

Неужто этот человек пришел сюда босиком? Наверное, все-таки в сапогах, но сколько он отшагал — десять, сто, тысячу километров? И сколько прошел босиком, без сапог?..

Было, однако, слишком холодно, чтобы долго размышлять.

Он отправился за лестницей и обнаружил ее под широким, покрытым камышом навесом. Притащил и прислонил ее к дереву. К счастью, эта лестница ни разу не понадобилась ему для тушения пожара, обычно он пользовался ею во время сбора яблок. Каждую осень он снимал яблоки с осторожностью, словно птенцов, которых по-детски эгоистично собирался выращивать, но, разумеется, губил… Только этой осенью ему было не до яблок: его призвали в армию.

Колченогая лестница неустойчиво держалась на неровной, замерзшей земле. Он взобрался наверх. Одной рукой крепко схватился за веревку, в другой у него был острый садовый нож, которым он и перерезал промерзшую пеньку. Потом он бросил нож на землю и обеими руками уцепился за веревку. Ему пришлось до предела напрячь силы, чтобы не уронить труп на землю и не свалиться вслед за ним с колченогой лестницы.

Хорошо, что до земли было близко. Его ослабевшие от голода руки едва справлялись с тяжестью, казалось, он вот-вот рухнет. Было бы ужасно свалиться с лестницы вместе с окоченевшим трупом. Ужасно не само падение, а то, что при этом могла сломаться рука или нога остекленелого от холода мертвого тела и потом все это пришлось бы подбирать… Он тут же отчетливо представил себе эту картину… Но мертвый человек с равнодушным оскалом на лице спокойно лег между стволом яблони и лестницей. Тогда он слез сам и поспешно направился в дом. От натуги у него дрожали руки.

Издали дом казался нетронутым. Но когда через настежь распахнутую дверь он ступил с ярко освещенного холодного двора в студеный полумрак дома, он тотчас почувствовал под ногами разбитые черепки. Все оставшееся невредимым было какое-то грязное и замызганное от взглядов чужаков. Даже картинки на стене казались нечистыми.

Он потер руки. Вышел. Закоченевшими руками собрал позади дома вязанку виноградной лозы, прижал ее к себе и бегом вернулся в дом.

Он едва смог вынуть из кармана кремень и трут. Подул на пальцы. Высек искру, одновременно дуя на пальцы и на трут. Потом дело пошло легче, удалось развести огонь. Он закрыл распахнутую настежь дверь. Во внезапно нахлынувшей волне тепла остро ощутился зуд в руках и ногах. Затем зуд прошел, но обмороженные места, подобно волдырям от ожога, вызывали жгучую боль. На него опять накатил приступ голода, но ничего съедобного обнаружить не удалось. Он знал, что в подвале наверняка сохранилась зарытая в землю картошка. Он сам закопал ее, да так, что никто не смог бы найти. Но тут ему вспомнился мертвец, лежащий в саду под яблоней.

Небольшие санки были целы, только бечевка оказалась перерезанной. Он вынул из брюк ремень, новые дырочки на нем показывали, как похудел он в последнее время. Спадающие брюки туго перетянул каким-то проводом, так что на поясе они собрались гармошкой, а ремень привязал к саням.

Остальное оказалось проще. Он положил тело на санки и потащил их, стараясь держаться тех мест, где на промерзшей земле еще сохранился снег. Повсюду виднелись воронки от снарядов, особенно на шоссе. Неподалеку он обнаружил вполне подходящую. На обочине дороги, на ничейной земле. Туда он и опустил тело незнакомца. Места хватило.

Потом он снова вернулся к дому, чтобы отыскать лопату.

Труп он закапывал торопливо, словно украдкой. Когда лопата звякала о мерзлые комья глины, он выпрямлялся и оглядывался по сторонам. Хотя теперь ему некого было бояться.

Воронка оказалась нужной глубины, вокруг было достаточно земли, осколков и обломков, чтобы насыпать могильный холм. Но он отложил это на потом, решив сделать красивую могилу, посадить цветы, поставить надгробье…

Однако все получилось иначе. Он никому не рассказал, где похоронил повешенного.

Да и что было рассказывать? Нельзя даже с уверенностью утверждать, что это «могила неизвестного солдата». Ведь повешенный мог быть и штатским, к тому же ничего не известно ни об исповедании, ни о национальности незнакомца, ровным счетом ничего.

Так что о могиле знал только он один. Миновали годы, и он радовался, если, проходя мимо, забывал о могиле…

Зато отлично помнил ту ветку на яблоне, на которой висел мертвец, а на ветке точно знал место, где была укреплена веревка. Но никогда и ни с кем не делился этим.


Земля на могиле осела. Шло время, горы становились все прекраснее. Рядом со старыми виноградниками появились новые, люди стали загадывать на долгие годы вперед. На местах, защищенных от ветра стенами давилен, вырастал инжир с кулак величиной, мясистый, медово-желтого цвета, с кроваво-красной сердцевиной. Каждый год цвел миндаль, и очень редко случалось, чтобы его цветы гибли от заморозков. Внизу, в деревне, теперь виднелись красные черепичные крыши новых домов. Его дочь-инженер жила в достатке в городе, внучка была красивой, милой и шаловливой девочкой. Правда, единственной.

Каждый год, примерно в середине января, старик отправлялся в город погостить. Обычно они уславливались, что он пробудет месяц, но сразу по приезде старик заявлял: «Две недели». А на третий день уже собирался домой. Он не выносил шума автомобилей, а также уличных фонарей, горящих по ночам, когда в комнате темно.

А ведь в городе он мог бы жить припеваючи, зять-инженер был человек добрый, интеллигентный. В городе повсюду красивые витрины, веселые огни реклам. Только вот шумно чересчур. Шум автомобилей на улицах, шум соседей за стеной, шум от передвигаемых наверху стульев.

Старик и сам не понимал, почему городская жизнь ему невыносима. Ведь шум-то он любил. У себя дома, летом. Шумные разговоры гостей в обвитой виноградом беседке, возню внучки с ее многочисленными друзьями и подружками — детьми местных жителей и курортников. Этот шум доносился и до виноградника, где он обычно мотыжил, перевязывал, опрыскивал, обрезал отростки, менял колышки или осматривал яблоневые саженцы.

Все вокруг было делом его рук или рук его отца. Только старая яблоня сорта «кальвиль» да еще ореховое дерево с четырьмя ветвями росли на этой земле, когда отец купил дом у спившегося уездного судьи, который приобрел его во времена, когда еще не пил горькую. Перед домом, в небольшом, выходящем на улицу палисаднике росли цветы, сплошь желтофиоли. Дочке они очень нравились. У нее даже любимая песенка была:

Желтофиоли

Обломился стебель…

Но в этих словах не было грусти.


Детишки иногда забегали на виноградник. Там, на свежевзрыхленной земле был заметен каждый след, однако старик никогда не ругал их. Случалось, они затаптывали молодую лозу или опрокидывали колышек, наскочив на него на бегу. И тогда по земле рассыпалось множество твердых зеленых ягод. Старик никогда никого не бранил, а с дочерью и вовсе не заводил разговора об этом. Обухом топора он заново вбивал колышек в землю, поправлял лозу. Ему достаточно было того, что зять понимал его. Вечером тот крепче обычного чокался с ним: «Ну, отец, давай». Этого ему было достаточно.


Старик направлялся домой за медным купоросом. Был он в бело-голубой от купороса рабочей одежде. Гам детворы ласкал его слух и как бы поглаживал по согбенной натруженной спине.

На углу дома он увидел ребятишек. Они качались на новеньких качелях с красным сиденьем и белыми веревками, привезенных дочкой накануне вечером из соседнего городка, качались на большой ветке яблони. На той самой ветке.

— Ну-ка, сейчас же снимите оттуда качели, — раздраженно прикрикнул на них старик.

Дети оцепенели, с удивлением уставившись на него. А внучка Бёжи упрямо спросила:

— Почему?

— Потому что на этой ветке качаться нельзя.

— А почему?

— Не твоего ума дело. Нельзя и все.

— Почему это нельзя?

— Потому что нельзя и все. Повесьте качели на ореховое дерево.

— Они оттуда сползают.

— Ну и пускай сползают. Уходите отсюда сейчас же.

— Не уйдем! — воскликнула Бёжи.

Ей было уже десять лет. И ни разу он, ее дедушка, не делал ей замечаний. Когда старик подошел к яблоне и стал развязывать веревку, девочка схватила его сзади за рубашку.

В гневе он смахнул руку девочки и оттолкнул ее. Она ничком упала на землю.

— Мама, мамочка! — закричала Бёжи.

Дочь, которая была где-то поблизости, на кухне или в беседке, мгновенно прибежала на ее крик.

— Что вам, жалко для ребенка?.. Дерево-то старое, трухлявое, — крикнула она.

Подобной резкости он никогда не слышал от дочери, но, испугавшись за упавшую внучку, ответил довольно примирительно:

— Вовсе я не жалею. Не то чтобы я жалел…

— Вижу, — перебила его дочь и чистым носовым платком стала вытирать девочке лицо. Но, заметив царапину, перестала тереть и приказала:

— Немедленно в дом, надо смазать йодом…

Дочь с внучкой удалились. Соседские ребятишки отошли к обочине. Они стояли кучкой, словно небольшая отара испуганных овечек, неподвижные, но готовые в любой момент обратиться в бегство. Детишки тихонько перешептывались между собой.

Старик снял качели, отнес их под навес, а потом направился к колодцу. Он набрал в ведро воды, перелил ее в кадку, развел раствор медного купороса для опрыскивания. Но наверх, на гору не пошел. Зачем опрыскивать, ведь после обеда тучи все равно принесут дождь. Он вдруг почувствовал себя очень усталым.