Избранное — страница 26 из 59

.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .

Установка для газового освещения благополучно прибыла в Ценк, однако ее, пожалуй, так и не вынули из ящика. После того как опасности, связанные с ее приобретением и перевозкой, остались позади, Сечени, видимо, забыл о ней. А может, отложил на более поздние времена. Устаревать, будучи новехонькой, — жесточайшая участь, какая только может постичь машину!

Зато великолепные лошади резвились на благодатных венгерских лугах и корма получали вдосталь; конюхи, также выписанные из Англии, обходились в огромные суммы.

Как я уже упоминал, в Милане Сечени находится под тем предлогом, что прибыл в свой полк. А истинная подоплека дела — очередная любовная история: на сей раз он обхаживает некую даму по имени Габриелла.

Старику Ференцу Сечени отлично известна жизнь итальянских гарнизонов; судя по всему, он знает и о злополучном приключении сына в Милане. Что остается делать раскаявшемуся безбожнику, некогда столь просвещенному стороннику императора Иосифа II? Он пишет прекрасное набожное поучение, оправляет его в медальон и вручает сыну этот талисман в качестве дорожного напутствия, присовокупив к нему собственноручно переписанный молитвенник.

Сечени принимает талисман, но только сорок три года спустя, когда он в крайне взбудораженном состоянии духа пишет какое-то письмо, ему вдруг приходит на ум отцовский дар: «А я его так и не прочел! Какой ужас!» Пожалуй, он и тогда, в 1850 году, не вспомнил бы о талисмане, если бы к тому времени уже два года не провел в одиночестве, заключенный в дом умалишенных. И прочел ли он то напутствие в 1850-м?.. Но это я так, между прочим…

В Милане он тоже выдерживает недолго; душа рвется в новое, более романтическое, байроническое путешествие. С роскошной, чуть ли не княжеской свитой, он отправляется на восток. По тем временам — полтора столетия назад — это грандиозное путешествие. Из Италии на австрийском военном судне он попадает на Корфу, а оттуда через Константинополь, Смирну, греческие острова, Мальту и Сицилию снова возвращается в Неаполь.

Ему оказывают княжеские почести. Его это раздражает, потому что он умен, и в то же время, будучи снобом, он радуется помпе. Его величают князем и соответственно этому опустошают его кошель разные крупные и мелкие мошенники, которыми кишит Левант. Полуграмотные чиновники. Консул, который добывает средства к существованию знахарством. Отрезанные от мира турецкие наместники… Иноземный путешественник в этих краях — большой господин. А в особенности, если помимо обычных слуг и непременного повара в его эскорт входят художник и археолог.

Художник — это Эндер, очень хороший живописец. Что до археолога, то мне известно лишь его имя: Ландшульц. Однако с этими людьми молодой Сечени почти не находит общих тем для разговора — меньше, чем со своим лакеем. Лакей снабжает его сведениями обо всем и всех. Именно таким путем узнает Сечени, что у Ландшульца неспроста вечно неопрятный вид: он никогда не снимает свой фрак и даже спит в нем. «Сроду не моется», зато без зазрения совести поносит постоялые дворы, то бишь караван-сараи, за грязь и нищету. И в еде ему не угодишь. «А самому в Вене дай бог если рубца перепадало, и в комнатенке убогой жил, на седьмом этаже, под самой крышей», — сообщает лакей. И даже о художнике Иоганне Эндере Сечени выслушивает сплетни своего слуги. А между тем акварельный портрет, написанный Эндером, — лучшее изображение Сечени. Он запечатлен в романтической накидке, в огромном модном цилиндре и с карабином. Живописец придает ему сходство с Байроном и другими «героями нашего времени», которые если не пробирались на Восток из Италии, то подобно Лермонтову сражались на Кавказе против Востока, либо в те же годы готовились поднять борьбу в Миссолунгах. (В Миссолунгах умер Байрон.) Жизненный путь Сечени сложился тоже весьма романтично. Беда его, пожалуй, в том, что таланты его были весьма разносторонни и ни одному из них Сечени не мог дать волю. Он занимал позицию как бы посередине карты — как географической, так и жизненной. Презреть свою родину, подобно Байрону, он не мог.

Свою родину? Да знал ли он, где по-настоящему его родина?

Венгрия? Но Венгрию нельзя презирать. Сперва следует освободить ее от оков, и тогда, возможно, она расцветет и станет прекраснейшей страной. Или же Австрия? Но ведь без Австрии — это было главное, постоянно терзающее сомнение для человека типа Сечени — Венгрия пала бы еще ниже. Кому лучше него были известны подлость и выморочность венгерских магнатов — мелочных, угодливых, всячески норовящих урвать в свой карман побольше, способных сутяжничать до скончания века и считающих крестьян за тягловый скот? Венгерская свобода — о чем тут говорить!.. «Разве не проделкой Полишинеля было бы со стороны венгерского дворянина броситься в Дунай из-за утраты односторонней свободы, при которой ему вольно пускать в ход палки, а крестьянину — кричать?»

И Сечени, возможно, зрил в корень глубже. Ведь он видел не только страсти и нравы, но и ту почву, на которой они произрастают. Он рассматривает мир с точки зрения экономики и государственно-правовых отношений. Среди романтических излияний, дилетантских занятий археологией он даже здесь, на Востоке, задумывается над экономическими вопросами.

«Венгрии надобно бы производить в два раза больше зерна, вина, мяса, шерсти и т. д., умерить свои потребности, а о заводах можно даже и не помышлять… Хлебная страна так соотносится со страной колесной, как богатый господин, имеющий собственного повара и винодела, — с бедным художником, которого он содержит у себя в доме… Народ, возделывающий землю, вместе с тем может быть и наиболее образованным».

Эту запись Сечени делает в Смирне 7 декабря 1818 года. Неужто здесь, на нищем Востоке, узрел он эту самую «колесную страну»? Ведь он путешествовал по «хлебной стране», лишенной хлеба. А двумя годами ранее, когда он находился в богатой Англии, разве он видел «хлебную страну»? И если машины не нужны, чего ради было жертвовать головой, провозя через дуврскую таможню gaslight? И кому надобно умерять свои потребности — уж не крестьянину ли? Ведь Сечени знает уже сейчас и напишет позднее, что в окрестностях Дебрецена крестьянин все лето живет на одних арбузах. Нет, конечно же, он имеет в виду другое. Он думает о самом себе, о своих собратьях-магнатах и дворянах, которые вот ведь с поистине княжеской роскошью путешествуют по Востоку или с княжеской роскошью обитают в своих венских дворцах, а в Венгрии держат в полной готовности загородные замки, куда приглашают на охоту друг друга, знакомых чужестранцев, но главным образом мужей — ради сопровождающих их соблазнительных жен… «Народ, возделывающий землю, вместе с тем может быть и наиболее образованным…» Это надо бы сперва доказать.

Сечени словно бы спорит с пылящимся нераспакованным ящиком, доказывая, что еще не пришла пора gaslight, а стало быть, достичь подъема Венгрии можно развитием сельского хозяйства. Путешествие по Востоку лишь запутывает его мысли. Ведь нельзя же счесть правдой то байроническое утверждение, какое он заносит в свой дневник:

«Родину свою я вообще больше не люблю».

Или под родиной он подразумевает Австрию, империю Габсбургов? А может, Венгрию? Или же обе страны?

Сечени был вольнее, чем Лермонтов, и более скован, чем Байрон. Он занимал промежуточную позицию, ведь жил он в стране, которую не назовешь ни Востоком, ни Западом, ни Европой, ни Азией. Он, конечно, не немец, но и не настолько венгр, чтобы увидеть путь, которым можно идти без Габсбургов и Австрии. Из него не вышел карбонарий, даже освободителем крепостных он не сумел стать, но и защитником дворянских привилегий он быть не мог… «Разве не проделкой Полишинеля…» Несчастный человек, которого посредственностью никак уж не сочтешь, всю свою жизнь вынужденный стремиться к середине, сдерживать поступательное движение, то есть делать то, что в корне противоречило его натуре.

Придворный магнат и трансильванский зубр

Я несколько растерян: слишком затянулся мой рассказ об этом восточном путешествии. Но и оно имеет отношение к мосту, поскольку богатый опыт, приобретенный в поездках по Востоку и Англии, сильно повлиял на формирование образа мыслей Сечени. Что-то вроде контрапункта — музыкальная терминология вам ближе. А действие нашего повествования вскоре мы вновь перенесем в Лондон, потому что Сечени опять направляется в британскую столицу. Только сперва нам необходимо немного познакомиться с его спутником — Миклошем Вешелени.

Да, кстати: я прихватил с собой небольшую цитату из письма Сечени. Цитату эту я отыскал вчера по возвращении домой, потому что в душе все еще продолжал спорить с вашим возражением.

Это уже упоминавшееся мною письмо к управляющему: «Достаньте хоть из-под земли, жмите все соки из крестьян», — датировано 22 февраля 1817 года в Вене. И ведь нельзя сказать, чтобы молодой граф витал в облаках и не ведал, что творит; все он знал совершенно точно. 4 сентября он шлет из Милана все тому же управляющему следующее указание (я приведу его дословно, чтобы при переводе не прибавить и не убавить от оригинала ни слова):

«Unter Andern hat N. Esterházy mich gebeten, ihm meine zwei Windhunde schenken zu wollen… Schicken Sie ohne allen Aufschub nach Pressburg, in das Haus des Grafen Carl Esterházy, wo sie dem Hausmeister übergeben werden müssen. Besorgen Sie das auf eine legal-mäßige Art. Es soll sie nicht etwa ein Bauer mit zerlumpten Gatyen, worüber die junge Frau erschrecken könnte, überbringen, sondern ein ordentlicher Mensch, der uns keine Schande macht»[42].


Так что извольте сами убедиться: единственное венгерское слово во всем тексте — gatyen «порты». Сечени тогда еще очень слабо знал венгерский, но тот факт, что его мужики ходят в дырявых портах, ему хорошо известен. Кстати сказать, дневник он ведет только по-немецки, а по-венгерски лишь произносит речи и иногда пишет письма. Среди его писем есть написанные по-французски и по-английски.