Избранное — страница 82 из 89

Итак, меня изгнали из храма. Это не стало для меня катастрофой, потому что я не бедняк, у меня есть деньги, оставшиеся от отца в наследство. И все же я никуда не уехал, поселился во времянке или, попросту говоря, лачуге, построенной для меня молодежной организацией на месте, где некогда жили сотни пригнанных на принудительные работы корейцев, а позже устроили птицеферму, насчитывавшую несколько тысяч кур-несушек, которые ежегодно давали сотни тысяч яиц, не имевших никакого сбыта, отчего птицеферма в конце концов прогорела, а оставшиеся без присмотра куры все до единой подохли от голода и холода. Я помню, какая стояла вонь, когда их сжигали. Лачуга, ставшая отныне жильем для меня, жены и двух маленьких девочек, была самой что ни на есть жалкой постройкой. Она, естественно, состояла из одной комнаты, без всяких внутренних перегородок, а от внешнего мира нас отделяли грубо сколоченные и кое-как оштукатуренные дощатые стены. Штукатурка не закрывала щелей между досками, и я очень скоро понял, что эти щели соответствовали замыслу строителей: каждую ночь под покровом темноты к лачуге прокрадывались молодые парни и девушки, горевшие желанием понаблюдать за нашей семейной жизнью.

Скитаясь по Африке, ты, наверно, не раз слышал по ночам шорохи и осторожные шаги вокруг палатки, разбитой где-нибудь посреди саванны или в джунглях, на небольшой, очищенной от растительности площадке. Кажется, в детстве я встречал подобные описания, читая Йоитиро Минами. И вот такие звуки стали постоянным фоном наших ночей. Я, жена и девочки спали и сквозь сон слышали осторожные шаги вокруг дома. Сначала я думал, что это бродит отшельник Гий, тот самый старик, что жил один в лесной глуши. Порой он выходил из лесу и блуждал по долине в поисках съестного. Старик безошибочно знал, где и чем можно поживиться. А у меня съестным и не пахло, зачем же ему тогда попусту кружить по ночам около нашей лачуги? Вскоре я понял, чьи шаги бесцеремонно врывались в наш сон: те самые люди, которые изгнали меня из храма, утверждая, что я дурно повлияю на воспитание молодежи, приходили ночью подглядывать за мной. Они специально для этого и оставили щели в стенах лачуги. Их снедало любопытство, еще бы: в одной комнате бывший священнослужитель, сошедший с пути истинного ради похоти, его распутная жена и дочери распутницы, не имеющие никакого отношения к бывшему священнослужителю. Жители долины жаждали увидеть скандальные сцены, картины разврата и разгула, далеко превосходящие их скудное воображение. Бедняги! Как жестоко они разочаровались! Хоть мы и поселились с женой под одной крышей, но супружеские отношения между нами не восстановились. И все же самым ярым рецидивистам подглядывания порой удавалось видеть довольно любопытные сцены: моя жена, подозревавшая, что я только и жду случая изнасиловать и развратить совсем еще маленьких девочек, внезапно вскакивала среди ночи, включала свет, откидывала наше одеяло — спали мы все вместе, вповалку — и проверяла, в каких позах мы лежим. Очевидно, эта дикая фантазия была следствием ее постоянной неудовлетворенности. Впрочем, мне не хотелось углубляться в психологический анализ поведения жены и заводить с ней разговоры на подобные темы, потому что она сразу бы затеяла спор о страсти вообще и обо мне в частности: почему я не пытаюсь удовлетворить гложущую меня страсть.

Да, забыл сказать: в день своего возвращения жена сразу же попыталась внести ясность в наши будущие отношения. Когда измученные девочки уже спали крепким сном и нам ничего другого не оставалось, как тоже лечь спать, жена, задремавшая у очага, где еще дотлевали угольки и посвистывал чайник, вдруг встрепенулась, широко открыла покрасневшие, полные ненависти глаза и произнесла:

— Запомни раз и навсегда: не смей ко мне прикасаться! Я специально сделала себе операцию, чтобы никогда больше не заниматься этими гадостями.

Не знаю, правду ли она сказала или ей просто очень хотелось представить все в таком свете, будто я до сих пор пылаю к ней безумной страстью, будто она не по собственной воле, а уступив моим бесконечным мольбам, вернулась в деревню. Однако у меня ни тогда, ни впоследствии не возникло ни малейшего желания проверить, действительно ли она с помощью хирургии вновь обрела утраченную девственность. Пока мы оставались в храме, она все время возвращалась к этому разговору и, желая таким образом поиздеваться надо мной, хвасталась своим поясом целомудрия, но потом, когда нас изгнали, притихла: очевидно, угнетала ее потеря храма. Постепенно чисто бытовая сторона взяла верх над всеми прочими вопросами, и наша жизнь ничем бы не отличалась от жизни прочих семей, если бы не эти ее внезапные ночные обыски. Однажды жена чуть рассудка не лишилась: ей показалось, что на ногах старшей девочки кровь. В следующую секунду выяснилось, что это не кровь, а всего лишь красные шерстяные нитки, прилипшие к ногам девочки. Но я пережил жуткие мгновения, с предельной ясностью, словно на яркой лубочной картинке, представив бывшего настоятеля, занимающегося по ночам растлением своей малолетней приемной дочери.

Итак, мы с женой и девочками поселились на месте вымершего царства кур. Для людей мы не существовали, мои бывшие прихожане полностью нас игнорировали. И неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы не один случай, о котором я расскажу несколько позже. А пока что мы жили в абсолютном вакууме. Встречные на дороге смотрели сквозь меня, будто я пустое место. Мне пришлось купить подержанный велосипед и обучиться на нем ездить на тот случай, если кто-нибудь из домашних заболеет и придется ехать в соседний городок, расположенный в низовьях реки. Я знал, что, заболей кто-нибудь из нас, даже ни в чем не повинные девочки, — нечего и думать обращаться к местному врачу. В одном только нам повезло: в деревне был универсам, принадлежавший корейцу, где мы покупали продукты и предметы первой необходимости, иначе нам пришлось бы срочно перебираться в другое место или мы просто умерли бы голодной смертью. Таким в общих чертах было начало моей новой жизни.

Прошло около полугода. И вот однажды в разгар зимы, в предутренней пронзительно холодной мгле, наметились определенные признаки перемен. Я проснулся от легкого шума, доносившегося снаружи, и с раздражением стал прислушиваться: ну так и есть, за стенами нашей лачуги вновь слышались шаги, хотя в последнее время ряды любопытных значительно поредели и нас почти не беспокоили по ночам. Широко открыв глаза, я вглядывался в леденящий мрак, вслушивался в шорохи за стеной, дрожа от страха, что жена, спавшая у меня под боком, якобы для того, чтобы помешать моим непристойным заигрываниям с девочками, вот-вот проснется и разразится бранью. Я всегда мгновенно чувствовал, когда она просыпалась, даже если не сразу вскакивала, а несколько минут лежала неподвижно, теперь же она спала, то глубоко и мерно дыша, то по-собачьи вздрагивая и всхрапывая во сне, словом, спала с тем же беспокойством, с той же нервозностью, какие были присущи ей в состоянии бодрствования, и на фоне этого неровного дыхания я вдруг явственно услышал шаги за стенами нашей лачуги, отметив в них нечто новое, какую-то особую осторожность, отнюдь не похожую на прежнее назойливое любопытство. Мои губы дрогнули и растянулись в улыбке, раздвигая окаменевшие от стужи мускулы щек. Конечно, это не была моя обычная, небезызвестная тебе улыбка, озарявшая некогда мое лицо радостным и спокойным удовлетворением, но все же я улыбнулся и, глядя на себя как бы изнутри, дал определение этой моей улыбке — она была из тех, которые обычно называют «жестокими». Вот тут-то я и ощутил вкус свободы, как злостный преступник, бежавший из заключения до отбытия срока наказания и вдруг получивший официальное помилование — за истечением срока давности (если только срок давности учитывается при самовольном освобождении). Это я говорю о своих ощущениях, но человек, посмотревший в этот момент на меня со стороны и увидевший улыбку на моем заросшем щетиной, обрамленном нестриженными с сильной проседью космами, хотя все еще овальном, как яичко, лице, вполне бы мог назвать ее счастливой. Я почувствовал: произошла какая-то перемена в окружавшей меня действительности, пусть мне пока еще не понятно какая, но, несомненно, что-то изменилось.

Утром я проспал дольше обычного, очевидно из-за предрассветного бдения, разбудил меня громкий крик жены, в котором я не уловил характерных гневных ноток. Я вышел наружу и увидел мешки с рисом, овощи, моти [20] и даже скороварящуюся лапшу и порошковый суп. Все эти сокровища достались мне словно по волшебству, как герою народной сказки, спасшему мышонка. Я разглядывал моти и вспоминал былые времена, когда мои прихожане только-только начинали покупать продукты в универсаме и каждая семья старалась по-своему оформить стандартную упаковку моти, чтобы я знал, от кого приношение. То же было и сейчас — все мои бывшие прихожане, словно сговорившись, принесли мне дары, и я понимал, что это не простое возобновление традиции, а нечто иное, вызванное более глубокими причинами. К тому же о возобновлении традиции не могло быть и речи: ведь я с позором был изгнан из храма, а люди у нас, ты же знаешь, отнюдь не отличаются добросердечием и совестливостью, чувство раскаяния им неведомо, следовательно, они не стали бы просто так, из сострадания к несправедливо обиженному, делать мне подношения. Очевидно, произошло что-то, нарушившее их привычное существование, и они почувствовали острую нужду в утешении и утешителе, потянулись ко мне не ради меня самого, а из чисто эгоистических побуждений. Что же все-таки случилось?

Мне не пришлось долго ломать голову. В тот же день, еще до обеда, меня посетил новый настоятель храма, совсем еще молоденький священник, только что окончивший буддийский университет и поставленный на мое место; до сих пор он полностью меня игнорировал и сейчас, придя ко мне, чуть ли не до слез страдал из-за принесенного в жертву самолюбия. Он рассказал, что Дзин, чудовищная толстуха, всю жизнь страдавшая обжорством, умерла. Дошл