— Виноват, господин адвокат, у меня к вам большая просьба. Я сейчас в безвыходном положении, мне позарез нужны деньги — шестьдесят крон. Не могли бы вы сделать одолжение: выдать за этот месяц жалованье вперед и за сентябрь авансом еще двадцать крон.
— Аппетит, господин Вадас, у вас неплохой. А башенных часов с цепочкой вам не хочется?
— Я прошу вас в порядке исключения. Ведь прежде я столько никогда не просил, но теперь я в беде.
— Гм, в беде. И вы тоже? Какая же это беда? Наверное, изменил идеал?.. Вам ведь известно, что под аванс такой суммы я не даю, — причем в ваших же интересах. Вы, как и все, получаете жалованье в конце месяца, — так уж заведено во всех адвокатских конторах; если деньги распределять разумно, никто в беде не окажется. Что вы станете делать в следующем месяце?
— Я должен заплатить за квартиру. Сегодня уже четырнадцатое, а мы еще не внесли квартирной платы.
— Вам надо платить за квартиру! Друг мой, я охотно этому верю. Но вашу квартиру я оплачивать не могу. С меня довольно, что я плачу за собственную квартиру и в полном согласии с договором аккуратно плачу своим служащим. Большего сделать я не могу… Вам надо платить за квартиру… С таким же успехом вы или, скажем, господин Штейнер могли бы потребовать у меня денег, чтоб не только заплатить за квартиру, но и кормить в течение месяца семью, одеть ее и обуть, отремонтировать продырявившийся диван, отправить в путешествие больного отца и бог знает на что еще, — словом, пятьсот крон; извольте-ка выложить пятьсот крон, господин адвокат, а?
— Я ведь прошу шестьдесят; для вас, господин адвокат, эта сумма не так уж и велика; я же, со своей стороны, обещаю работать как можно старательнее и аккуратнее. Будь я один, я просить бы не стал, рискуя получить унизительный отказ. Но у меня родители. Нас выгоняют из квартиры… Отец без работы…
— Чем занимается ваш отец?
— Он служил в магазине, а сейчас без работы. Уволили старика из-за возраста.
— Сколько ему лет?
— Шестьдесят один.
— Неужели в столь критическом положении ваши родители сами не могут раздобыть как-то деньги? Неужели нет у вас нескольких форинтов, отложенных на черный день?
— Откуда им быть? Мы едва сводили концы с концами. Не из чего было откладывать. Отец уже три месяца без работы.
— И в таком положении люди все-таки ухитряются раздобыть себе деньги. Есть же у вас, наверное, близкие, родственники — вот они и дадут вам в долг нужную сумму. Или заложите что-нибудь из вещей…
— Поверьте, у родственников не выпросишь и двух крон. У кого было можно, мы уже заняли. В последнее время мы почти все снесли в заклад… Как раз вчера подошел срок перезаложить по двум квитанциям, на каждую из них заложено по три лотерейных билета, — вот эти квитанции, они со мной. Есть у меня более приличный костюм, — в этом ходить уже совестно, — но он тоже заложен, и я не могу его выкупить.
— Хм, хм!
— Чего мы только ни делали, чтоб достать эти деньги, но не достали. Мать просила домохозяина подождать — да где там! Ждать он не хочет. За квартал нужно платить сто крон, а мы не внесли еще ни единого крейцера. Я прошу у вас шестьдесят, остальные даст старший брат.
— У вас есть старший брат?
— Да. Мой брат подручный у лавочника.
— Что же денег он вам не дает?
— Те, что он дал, мы прожили и кое-как расплатились с долгами. А на квартиру уже не осталось.
— Почему же он в лавке не попросит аванса? Там, наверно, скорее дадут.
— Не дают в лавке аванса. А тут отец еще глупостей натворил: заложил за шесть форинтов серебряные часы и отправился на бега. И, конечно, все шесть проиграл.
— Ну, знаете… если так, пусть ваш отец пеняет на себя. Ведь это же, знаете ли, ребячество, это… глупость! И он не заслуживает…
— Простите. Но в доме у нас живет официант. Он божился, что знает приемы, что с их помощью выигрыш обеспечен. Прежде отец на бега не ходил. Человек он очень порядочный. Человек он прекрасный…
Голос у Вадаса прервался, по щеке медленно скатилась слеза. Он опустил глаза и, охваченный чувством горечи и неловкости, подавленно замолчал.
Он стоял потупившись, и тут впервые адвокат к нему пригляделся и по-настоящему рассмотрел: господи, какой запущенный вид! Дырявые башмаки!.. Адвокат страшно устал. Болезнь жены и сына и связанные с этим волнения, заботы, страдания, к тому же поединок с учителем так его измотали, что он был просто не в силах противостоять этому человеку. Его охватила жалость, такая гнетущая и глубокая, что он почти физически ощутил боль в сердце. Вдруг он понял, пронзительно-остро, как страдает сын за отца. Устало откинувшись в кресле и положив на подлокотники руки, адвокат тяжело вздохнул. Потом взял записную книжку и вынул бумажник.
— Сколько вы должны за квартиру? — спросил он.
— Шестьдесят крон, сделайте, пожалуйста, одолжение…
— Сколько всего вы должны за квартиру?
— Сто крон.
— Вот вам авансом сто крон. — И сразу же, не раздумывая, как человек, который внутренне решился на все и которому теперь уже все нипочем, задал вопрос:
— С какого времени вы у меня?
— С первого февраля.
— С первого февраля… седьмой месяц. Со следующего месяца будете получать на десять крон больше — по крайней мере, с авансом скорее разделаетесь…
— О, благодарю вас!..
Вадас попрощался и ушел.
Оставшись один, адвокат встал с кресла, прошелся взад и вперед и снова сел. Усталый, разбитый, он сидел, погруженный в себя, целиком отдавшись переживаниям. Лицо его было мертвенно-бледным — унылое, измученное лицо… Неясные и странные мысли бессвязно теснились у него в голове… Больничная койка, на ней его сын, неподвижный, безмолвный, с исхудалым небритым лицом… на груди, поверх одеяла рука, такая тонкая и прозрачная — просто больно смотреть!.. Потом этот бедняк… совсем сбил его с ног… Все приходят к нему, — все эти злодеи, больные и бедные, — и бросаются на него, как грабители на добычу… И вот безрассудство!.. Болезнь близких делает больным и тебя: сердце слабеет, сил больше нет… И вновь перед мысленным взором возникают белые стены, белая мебель, в палате все белое, и сын, лежащий на белой кровати, тоже белый; небритый, неподвижный, безмолвный, и на одеяле рука — такая жалкая, беспомощная рука!..
Внезапно в комнату хлынула мелодия. Играл учитель… Грустные, мягкие звуки проникали в самую душу, поднимая в ней туманную мечту о чем-то прекрасном, далеком… Тихо пел рояль, выговаривая жалобные слова какой-то очень простой, очень сильной и глубокой боли, такие чистые, правдивые, ясные, как волшебный, сказочный звон… Звуки просачивались, текли в его душу, размывая страшные и тревожные образы, — и вдруг его пронзила новая, беспредельная и в то же время какая-то сладостная боль.
1910
Перевод Е. Терновской.
Солдат
В кухне сидел солдат с двумя нашивками на пехотных погонах, — значит, сержант. Облокотившись рукой о стол и подперев ею голову, он черными сверкающими глазами следил за вызывающе бойкими движениями Терез. Горничная Терез, расторопная и красивая, доставала из шкафа спиртовку — они собирались пить чай. Солдат пожирал ее глазами и улыбался от удовольствия; он был полон горячего желания и впитывал в себя всей душой каждую складку ее платья, каждое покачивание ее крепкого тела: с нетерпением дожидался он момента, когда сможет жениться и не разлучаться с этой милой ему женщиной. Пока она только любовница, ему так редко удавалось приклонить отяжеленную заботами голову к ее мягкой и теплой груди.
Вдруг Терез поставила на место спиртовку, к чему-то прислушалась и махнула солдату — молчи! Солдат настороженно повернул голову. Но Терез уже все было ясно.
— Идут, идут! Ступай в мою комнату! — тревожно шепнула она.
Солдат вскочил и в долю секунды скрылся в каморке для прислуги, но дверь намеренно оставил приотворенной: отчасти из любопытства, отчасти — считая эту предосторожность излишней. Сердце его зло колотилось.
Дверь из комнаты хозяев распахнулась, и в кухню вошел двадцатилетний женственный юноша.
— О Терка! Ты, оказывается, здесь одна? — спросил юноша и потрепал красотку по побелевшей щеке.
Сердце Терез сжалось от страха, слова будто застряли в горле. Она молчала.
В душе солдата бушевали оскорбленные чувства, его душили злость, волнение, стыд. Особенно стыд.
А юноша с милой дерзостью продолжал приставать к Терез. Он любил позабавиться и все трепал и трепал ее по щеке.
— Ты одна здесь, Терка?.. Одна? — говорил он игриво. — Кухарка, должно быть, ушла? Ну, конечно, ведь ужина сегодня не будет — наши вернутся после двенадцати.
Терез искала спасения.
— Кухарка сейчас вернется, — в отчаянии сказала она.
— Ах, плутовка! Хочешь меня провести! А я знаю, что Жужи на вечер отпросилась и вернется лишь утром.
— Уйдите, пожалуйста! Не приставайте ко мне, — бормотала Терез.
— Нет, нет. Я ведь знал, что мы будем одни. Вот почему я дома. Делать тебе сейчас нечего! Пойдем в мою комнату!
— Уходите же. Прошу вас.
— Опять ты ломаешься. Опять будешь полчаса играть комедию. Глупая! Впрочем, все женщины таковы.
Кровь солдату так и бросилась в голову. В глазах потемнело, словно убогая каморка вдруг погрузилась в кромешную тьму. Рассуждать он уже не мог, но знал твердо одно: каждое слово, доносившееся оттуда, свидетельствует о самом ужасном. Чувствуя, что теряет власть над собой, он инстинктивно снял со штыка руку.
Испуганная Терез бессознательно обводила глазами кухню, будто искала нечто такое, что могло бы ее спасти.
— Мне в лавку надо. Сейчас побегу. А вы, сделайте одолжение, уходите покуда, — сказала она.
— Ты совсем запуталась, Терка. Сегодня же воскресенье, лавки закрыты!
— Ах, боже ты мой, голова сильно болит.
«И не так еще заболит, такая-разэтакая!» — подумал солдат.
Юноша не отступал.
— Не горюй, Теруш, пойдем со мной, и головка мигом пройдет.