Избранное — страница 12 из 27

    Проступили всюду пятна.

    Ничего не говоря,

    Отвалились якоря!

    И остались от матроски

    Только дырки и полоски!

    “Ну и ну, — сказала мама, —

    Самый младший — трудный самый.

    Все четыре старших брата

    Были очень аккуратны.

    Старший брат носил матроску,

    И второй носил матроску,

    Двое братьев предпоследних

    Надевали столько раз.

    Ты же раз надел матроску,

    Только раз одел матроску,

    И остались от матроски

    Только жалкие обноски

    Только жалкие обноски,

    Только дырки и полоски!”

ИГРА

    Вместо утренней зарядки

    мы играли с мышкой в прятки.

    Я водил —

    считал до ста,

    потом искал

    во всех местах:

    в дырках,

    норках,

    в каждой щели,

    в сумке,

    в тумбочке,

    в постели.

    Я смотрел во все глаза:

    нету мышки! Чудеса!..

    До сих пор бы я искал,

    если б брат не подсказал:

    — Ты пока считал до ста,

    мышка спряталась в кота.

ТАКСИ

    Шум и хохот в гараже:

    заяц едет на еже.

    Еж у нас теперь такси,

    хочешь ехать — попроси!

КТО ВИНОВАТ

    Двойку,

    двойку,

    двойку,

    двойку

    получила я опять.

    Виновата в двойке клякса,

    что попала мне в тетрадь.

    Как она туда попала,

    не могу никак понять.

    Виновато одеяло,

    и подушка и кровать

    в том, что в школу опоздала

    Я

    опять.

    опять,

    опять.

    В том, что я стакан разбила,

    виновато только мыло:

    ведь когда стакан я мыла,

    мыло слишком скользким было.

    Я вчера подралась с братом,

    но ничуть не виновата:

    ну, с какой, скажите, стати

    он пускал по ванной катер?

    Ведь собралась куклам платья

    в это время постирать я.

    Виноват, конечно брат,

    только он и виноват.

    Виновато все вокруг.

    Кто обжег меня? Утюг!

    Кто мешал решать задачи?

    Телевизор, кот и мячик.

    До сих пор мне непонятно,

    кто на форму ставит пятна!

    Но ведь что бы не случилось,

    попадает только мне!

ВЕТЕР

    Ветер тучи к нам пригнал,

    долго бился у окна

    и стучал и хлопал дверью,

    гнул траву, ломал деревья

    и, свистя,

    ревел от злобы.

    Нарисуй его!

    Попробуй!

НЕ ХВАСТАЙ

    Хвастал дым: “Я выше крыши,

    из огня живым я вышел! “

    Грянул гром ему в ответ,

    ветер дунул — дыма нет.

ИЗ ЯНА БЖЕХВЫ

    Муха шла по потолку

    и сказала пауку:

    — Посмотри-ка: там, под нами,

    люди ходят вверх ногами!

ПОД ЗОНТОМ

    Хлынул дождь. Малышка гриб

    крикнул: “Мама, я погиб!”

    Но сказала мама-гриб:

    “Нам не страшен дождь

     и грипп:

    наши шляпки как зонты,

    под дождем не мокнешь ты.

    Мы под солнцем и дождем

    и полнеем и растем!”

СТАНУ ВЫШЕ ВСЕХ

    Завтра встану рано,

    встречу великана,

    и как только встречу —

    прыг ему на плечи!

    Вот когда я стану

    выше великана!

ОБ АВТОРЕ 

Валерий ШубинскийПОЭТИКА ЛЕОНИДА АРОНЗОНА(тезисы)

1

Одна из важнейших проблем, возникающих при анализе любого литературного явления последних десятилетий — проблема контекста. По отношению к поэзии Аронзона она замечательно иллюстрируется тремя его книгами, вышедшими посмертно.

Наиболее полное собрание стихотворений Аронзона появилось в 1998 году в издательстве "Гнозис". В предисловии к этому собранию, написанном поэтессой Викторией Андреевой, сказано: "Среди послевоенных теркиных и под бдительным оком отцов-попечителей… самое большее, что могли себе позволить шестидесятые — это конформный тенорок Окуджавы, наигранную искренность Евтушенко, пугливый авангард Вознесенского и пароксизмы женственности Ахмадуллиной да дюжину интеллигентски-робких Кушнеров… По существу это были все те же проявления маяковско-багрицкой советчины… Наряду с этим… дозволенным цензурой искусством возник мир "отщепенцев", поднимавшийся совсем на иных дрожжах."

Легко узнается здесь знакомая схема. "Послевоенные теркины" и "маяковски-багрицкая советчина" выступают в роли ненавистного самодержавия, "пугливые авангардисты" и "робкие кушнеры" (непроизвольно аукающиеся с "глупым пингвином", который что-то там "робко прячет" в утесах) — в роли меньшевиков и эсеров, а андеграунд — в роли ленинско-сталинской партии. Очевидно, что Аронзон при этом оказывается в длинном ряду "старых большевиков", героев эстетического противостояния режиму (пусть и занимает в этом списке одно из первых мест), а о его внутреннем споре с кем-то из собратьев по неофициальной культуре и речи быть не может.

Небольшая книга, составленная Владимиром Эрлем и вышедшая в 1990 году (это первое издание Аронзона в России) задает более узкий контекст. Главными именами "новой русской поэзии", помимо Аронзона, являются, с точки зрения составителя Станислав Красовицкий, Роальд Мандельштам, Владимир Уфлянд, Михаил Еремин, Иосиф Бродский, Алексей Хвостенко, Константин Кузьминский. Список весьма субъективный, но задающий определенные эстетические рамки. Стоит заметить, что в нем представлены лишь поэты, родившиеся между 1930 и 1940, хотя сам Эрль принадлежит к следующему поколению.

Третья книга (первая по времени) была составлена в 1979 Еленой Шварц и вышла в самиздате приложением к журналу "Часы"; в 1985 она была переиздана в расширенном виде в Иерусалиме И.Орловой-Ясногородской, а в 1994 в еще более расширенной редакции — в Петербурге в серии книг ассоциации "Камера хранения" "ХХХ лет". В этой серии, кроме того, вышли сборники Олега Григорьева и Сергея Вольфа — поэтов, ни в коем случае не принадлежавших к официозу, при советской власти печатавшихся лишь как детские писатели, но и со "второй культурой" никак не связанных.

Для такого сопоставления были и некоторые биографические основания: дело в том, что Аронзон (так же как, кстати, и Бродский) в организованном литературном быту андеграунда (сложившемся лишь в 1970-е гг. — я имею в виду самиздатские журналы, квартирные чтения и т. д.) участвовать не мог просто хронологически. Но, разумеется, он был теснее связан не с Вольфом и Григорьевым, а с другими поэтами — А… Альтшуллером, одно время В.Эрлем и др. В числе молодых поэтов, вхожих в его дом во второй половине 1960-х годов, был Александр Миронов. Впрочем, наверное, не стоит преувеличивать значение биографического элемента: имя Тютчева стоит для нас рядом с именем Баратынского, с которым он не был знаком, а не с именами А.Н. Муравьева или Раича. И если мы сегодня вообще вспоминаем, скажем, «круг Малой Садовой», то лишь потому, что в этом кафе пили свой «маленький двойной» (или тогда это называлось иначе?) Аронзон и Миронов. А не наоборот…

Но если уж мы выходим за рамки "второй культуры", может ли разговор об Аронзоне идти в контексте чуть более широком — в контексте поколения? Можно ли рассматривать Аронзона как шестидесятника? И да и нет.

Сознание этого поколения строилось вокруг простой дуальной оппозиции "советский-несоветский". То же, конечно, можно сказать и о следующей генерации. Но если для людей, сформировавшихся в 1970-1980-е гг., совок (в политическом, философском, бытовом, эстетическом смысле) изначально означал нечто чуждое и враждебное — подлежащее вытеснению в себе и отстранению во внешнем мире, то для сверстников Аронзона дело обстояло несколько сложнее. Мир точно так же делился для них на "советскую" и "несоветскую" половины — но первая из них, как бы к ней тот или иной человек ни относился, составляла изначальное ядро личности и в этом качестве осознавалась, а вторая, включавшая православие и верлибр, йогу и Ренуара, сексуальную революцию и Баратынского, Хемингуэя и декабристов, Цветаеву и Энди Уорхола, Ремарка и Кафку (все, не адаптированное и не санкционированное прямо официозом), воспринималась как "чужое", пугающее и в то же время необыкновенно привлекательное, постепенно становящееся "своим". Шестидесятники еще помнили, кто они и откуда, и не мифологизировали себя в той степени, в какой это было свойственно следующим поколениям нашей интеллигенции. Та самая "маяковско-багрицкая советчина", которую так третирует В.Андреева, была основой поэзии Бродского в первый период (1958–1960), а Слуцкий и Мартынов — его учителями. Лишь затем началось освоение Серебряного Века. Аронзон тоже, вместе с другими, взахлеб открывал для себя и осваивал наследие, прежде всего, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, Заболоцкого. Острота восприятия и удивительная способность мысленно достраивать пропущенные детали картины сближала его с поколением. Но, вероятно, он был единственным в ту эпоху, на кого почти не повлияла советская поэзия и для кого сама коллизия "советский-несоветский" не имела большого смысла. В этом смысле он не был шестидесятником.