да было очень похоже на своего рода хлыстовский корабль с Ритой — “богородицей” и Аронзоном — верховным жрецом), вход в его круг был достаточно ограничен (по многим причинам и многими способами). Для людей извне это все выглядело закрыто, театрализовано и часто не очень серьезно. Поэтому Кривулин говорит о “красоте” и “артистичности” Аронзона, “не имеющих прямого отношения к поэзии”. После смерти Аронзон сделался предметом поклонения нескольких очень узких кружков (в основном двух — собственного посмертного и круга с 67-го года отвергнутого, но преданно любящего Владимира Эрля). Чтобы сделать Аронзона "противовесом", не только Бродскому, но и обоим флангам официальной ленинградской поэзии — т. е. Кушнеру и Сосноре, нужно было для начала "обобществить" Аронзона, как минимум, отнять его у Эрля и сделать его "одну из самых перспективных в мировой поэзии" (смешное место!) поэтик как бы патронажной доктриной всей ленинградской (неофициальной) поэзии. Это Кривулин прекрасно понимал. Но сделать этого он как раз и не мог (хотя на момент доклада явно собирался). И по субъективным причинам (просто сравните его собственную поэтику с описываемой и скажите, к кому она ближе — к Аронзону, или к Бродскому), и по причинам объективным — "кружковое бытование" культа Аронзона и социально-культурная самоидентификация большинства участников неофициальной культуры этому препятствовали.
Несколько дней я размышлял над строчкой Аронзона «Мгновенные шары скакалок» (из раннего стихотворения «Полдень»). Иногда мне казалось, что строчка гениальная по пластике и демонстрирует то богатство возможностей, от которого Аронзон постепенно отказывался, "всходя на холм". А иногда, что в строчке есть "небольшая погрешность", некоторый — переводя на язык людей шестидесятых годов — изобразительный "дерибас", и это-де намекает, что вещность все равно была не совсем "его вещь". Сейчас, после консультаций с лицами, более прикосновенными к скакалке, чем когда-либо я прикосновен был, склоняюсь все же к мнению, что со зрительностью там все в порядке: одиночные скакальщицы скакнут (создадут тем самым мгновенный шар), остановятся, а потом снова скакнут. Удвоенных, вертящих для третьей, касаться это, само собой разумеется, не может.
Но тут-то и обращает на себя внимание, что в "Раю Аронзона" — на вершине холма, которой он достиг в 68 — 69 — 70 гг., люди — со скакалками или без — практически отсутствуют. Не считать же людьми богиню-Риту, демона-Михнова, зайчика-Альтшулера или себя-Аронзона, ослепленное красотой мира дыхание.
Совершенно прекрасно сказал об этом кишиневский поэт Олег Панфил (в своем блоге http://silversh.livejournal.com):
“Аронзон (особенно поздний) — это рай чуть ниже живота, рай ланей и оленей, животного, телесного, инстинктивного. Прозрачное золото этого рая обугливает краешек жизни, которым удалось соприкоснуться с ним — мимо пожизненных таможен и полосы отчуждения. На этом обугленном краешке безмыслие граничит с безумием, любовь — с западней”.
И хотя я сейчас уже не думаю (согласившись, в том числе, с доводами авторов предисловия и цитируемого ими Анри Волохонского), что Аронзон действительно совершил сознательное самоубийство, но выносить соприкосновение с этим безмысленным (но, конечно, не бессмысленным), бессловесным (но не немым) раем и каждый раз возвращаться оттуда со звуком и смыслом было, наверняка, мучительно трудно.
О возвращении Аронзона
В общем и в целом я не мог бы сказать, что мое личное представление об Аронзоне-поэте лимбаховским двухтомником решительно перевернуто (ну и слава Богу! оно меня совершенно устраивало!), что круг любимых стихов существенно расширен (а вот это жаль; с другой стороны, несущественно, но расширен — и уже это редкое счастье!).
Сказанное, конечно, не только не отменяет, a наоборот, усугубляет необходимость издания «Малого Аронзона», и не одного, а скорее даже нескольких. Но публикация во 2-м т. настоящего издания списка из 71 стихотворения, составленного в сентябре 1970 г. самим Леонидом Аронзоном, требует первоочередного выпуска именно этого «Избранного» (с присовокуплением "последнего" «Как хорошо в покинутых местах…») в качестве выполнения авторской воли. А дальше посмотрим…
Итак, я все-таки остался при исходном своем представлении: при всей несомненной и чрезвычайной талантливости сравнительно ранних стихов Аронзона (талантливости, неуклонно нараставшей от года к году) его личность в 1968–1970 гг. по тем или иным причинам перешла в некоторое качественно иное состояние. Или можно сказать и так: его, Аронзона, существование в значительной степени переместилось в иные области, в ландшафт того, что он (а вслед за ним Рита Пуришинская, а вслед за ней — все мы) называл Раем. Результатом этого перемещения стали, с одной стороны самые его волшебные, самые прозрачные, самые ни на что не похожие, самые счастливо-одинокие во всех смыслах стихи, а с другой стороны, постоянно увеличивающаяся трудность существования, просто-напросто физического нахождения где-либо помимо этого ландшафта.
Быть может, я возьму сейчас назад свои недавно сказанные в другой связи слова (не полностью возьму назад, а оставлю как возможную гипотезу и, по крайней мере, объяснение в рамках чисто литературного разговора, который не может вестись в "терминах рая") о том, что “Аронзон не вынес перепада давлений — все его великие стихи написаны в последние два-три года жизни. До того он был в целом “один из многих” <…>Выдержать внезапно обрушившееся на него величие он оказался не в состоянии. Вот если бы это произошло раньше… Или позже…”
После знакомства с двухтомником я готов допустить, что все было несколько по-другому…
Дело в том, что в этой книге, в двух ее зеленых томах, почти физически ощущается личное, человеческое присутствие Леонида Аронзона. Прочитав ее, можешь совершенно ответственно сказать, что знаком с ним как с человеком, и не просто знаком — а знаешь его в его жизненном развитии: как будто вырос с ним вместе на Второй Советской улице, как будто ходил с ним в институт на лекции, ездил в отпуск, писал сценарии для научпопа, видел, как он одиноко ходит по Раю. Не знаю, когда я в последний раз сталкивался с таким эффектом физического присутствия какого бы то ни было человека в какой бы то ни было книге (если вообще сталкивался). Так вот, этот человек, пожалуй, мог выдержать любое "обрушившееся на него величие". Сильный, красивый, музыкальный, остроумный, удачливый в любви и друзьях, способный противостоять несчастьям, во всем с избытком талантливый (достаточно взглянуть на его рисунки и каллиграммы). Но к "соблазну Рая" и он не был готов. Вряд ли кто-либо вообще может быть готов к этому соблазну (из немногих, способных его почувствовать). И — хотя, как уже говорилось, я и согласен с представленными в предисловии доводами против версии самоубийства — он ушел от нас в Рай, потому что хотел этого. Не сорвись тогда в Средней Азии курок, ушел бы в другой раз…
А теперь вот — и это на сегодня самое главное! — вернулся из Рая, чтобы снова жить среди нас. Я говорю это совершенно серьезно, это (и последующее) не оборот речи, а образ, что означает полную и даже бoльшую реальность.
Этот двухтомник есть прежде всего акт физического возвращения Леонида Аронзона. Это его дом, где он теперь живет, куда мы можем придти к нему. Теперь все будет по-другому — с нами, с нашей поэзией, с нашим языком. Я думаю, мы спасены.[2]
Валерий ШубинскийАронзон: рождение канона
Выход двухтомника Леонида Аронзона стал событием во многих отношениях этапным. Дело в том, что именно посмертная судьба этого поэта — лучший пример условности и подвижности общепринятых культурных иерархий. Для поэтов ленинградского андеграунда (причем для достаточно разных его направлений) Аронзон стал бесспорным классиком уже в первые годы после своей безвременной гибели в 1970 году. Именно Аронзон (а не другие поэты, чьи имена куда в большей степени были на слуху у сколько-нибудь широкого читателя) открыл для двух поколений поэтов пути, альтернативные пути Бродского, и, возможно, в некоторых отношениях более плодотворные. Ситуация Бродского и Аронзона отчасти близка к ситуации Блока и Анненского. С одной стороны — гений, заслуженно любимый читателями при жизни и после смерти, породивший многих эпигонов, но скорее закрывающий, чем открывающий некие возможности; с другой — поэт мало написавший, безвестный при жизни, а после смерти оцененный лишь в узком кругу, однако ставший черенком, из которого выросло несколько мощных и при этом различных ветвей поэтического древа.
Вне профессионального сообщества Аронзон и сейчас известен мало. В первых томах обоих версий новой Большой Российской энциклопедии статей о нем нет. Возможно, выход двухтомника изменит ситуацию. Но прежде всего он важен тем, что безвозвратно переводит творчество Аронзона из спорного настоящего в каноническое прошлое культуры. Видимо, в этом есть некая мрачно-насмешливая историческая логика: ведь именно сейчас, скорее всего, подошел бы к концу творческий путь поэта, не оборви его жизнь роковой выстрел в горах в окрестностях Газалкента. Впрочем, может быть, и не подошел бы: Аронзону, родившемуся в 1939 году, сейчас еще не было бы семидесяти.
Главное, что делает двухтомник событием и заставляет сказать спасибо его составителям, — тексты, выверенные по рукописям (а не по машинописным копиям, пусть и авторизованным, как это имело место в предыдущих изданиях), с ранними редакциями и вариантами. Это важнее любых вопросов, которые могут возникнуть у читателя книги. А вопросы есть, конечно. Например: первый том состоит из двух разделов — первый включает стихи 1964–1970 годов, второй — 1956–1963 годов. Почему граница проходит именно по началу 1964, а не 1963 или 1965 года? И почему, если уж мы делим том надвое, не скомпоновать его первую половину по авторскому списку, составленному в сентябре 1970-го, незадолго до смерти и напечатанному во втором томе? Надо ли включать в основной раздел наброски и шуточные экспромты, если, скажем, стихи для детей вообще не вошли в собрание (их предполагается напечатать в гипотетическом третьем, дополнительном томе)? Правильно ли, что из киносценариев научно-популярных фильмов, которые Аронзон писал для заработка, включен лишь один? Почему 40-строчное “Листание календаря” и 70-строчный “Демон” названы “поэмами” и отнесены во второй том? Наконец, стоило ли перегружать примечания притянутыми за уши цитатами, например, из такого не самого близкого Аронзону писателя, как Евгений Звягин?