Избранное — страница 22 из 27


Леонид Аронзон — “пограничник”: он существует “на границе счастья и беды”, тоски и праздника. Он будто сидит у костра, чувствуя жар лицом и холод спиной. Слова “счастье, рай, праздник, свет, красота” звучат в его стихах несметное количество раз, но почти всегда в паре с антонимами:

На груди моей тоски

зреют радости соски…

 ________

Чересчур, увы, печальный,

Я и в радости угрюм…

 ________

Хандра ли, радость — всё одно:

кругом красивая погода!

Аронзон — “пограничник” ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни).

Напротив звёзд, лицом к небытию,

 обняв себя, я медленно стою.

 ________

Жить, умереть — всё в эту ночь хотелось!

Но ночь прошла, и с ней её краса.

Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: “Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий…”. В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничье ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился, либо стал жертвой неосторожного обращения с ружьём. “Просто в тот день в горах было очень красиво”, - вспоминает подруга жены Аронзона Ирина Орлова.

Боже мой, как всё красиво!

Всякий раз, как никогда.

Нет в прекрасном перерыва,

отвернуться б, но куда?

Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.

Как хорошо в покинутых местах!

Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идёт, и мокнет красота

старинной рощи, поднятой холмами.

…………………………………………………

Кто наградил нас, друг, такими снами?

Или себя мы наградили сами?

Чтоб застрелиться тут не надо ни черта:

ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

Ни самого нагана. Видит Бог,

чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: “Жизнь… представляется болезнью небытия… О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!” (“Стихи в прозе”). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: “Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные — / неба лёгкие кусочки — / так трепещут эти дочки…. / что обычная тоска / неприлична и низка.”. Аронзон не боится ни своих обереутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал — рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, — он всегда узнаваем, самобытен, и абсолютно самостоятелен.


О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах — этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. “… А жизнь всё тычется в азы” — пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно “тычется в азы”, справляться с которыми сложней всего:

И бьётся слабый человек,

Роняя маленькие перья.

Двадцатый век, последний век,

Венок безумного творенья.

Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: “От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас”. У Аронзона и с Богом особые отношения: “боксировать с небом (Богом)”, - читаем мы в его “Записных книжках”. Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку (“Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие”). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: “Где-то Ты не должен быть, Господи”. Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: “Качели… возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния…, но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным”. А вот одна из последних записей: “Качели оборвались: — перетёрлись верёвки”. Наконец самые последние строки: “Я хотел бы отвернуться. Катастрофа — закрытые глаза”. Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.


И всё же не спад и не тоска — лейтмотив его поэзии. “Материалом моей литературы будет изображение рая”, - нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: “Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени”. Перевожу взгляд направо (в двуязычной книге “Смерть бабочки”) и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее — неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.

Памяти братаВсё, что пишу, — под диктовку Бога

Всё, что пишу, — под диктовку Бога.

Придётся записывать за Богом,

раз это не делают другие.

Леонид Аронзон. Из записных книжек.

Сейчас о нём можно прочитать в газетах, журналах, легко найти его имя и стихи на интернете, издано несколько сборников, о его творчестве делают доклады на конференциях, ему посвящают стихи, упоминают в мемуарной литературе, снят документальный фильм, проводятся памятные вечера. А при жизни Леонид Аронзон не сумел напечатать ни одного значимого для поэта стихотворения.

Не всякий интересующийся поэзией и сегодня знает его имя, тиражи книг маленькие, а литературоведческие опусы мало кто читает. Разве что заметят это имя в чьих-либо воспоминаниях. Может быть, невелика потеря? Или не пришло время?

Но как пройти мимо таких слов:

“Сейчас многим кажется, будто в 60–70 гг. у Иосифа Бродского не было достойных соперников…

…лидерство будущего нобелевского лауреата не без успеха оспаривалось…

…наиболее радикальной альтернативой “ахматовским сиротам” был Леонид Аронзон. Его считали, бесспорно, гениальным, его боялись, перед ним преклонялись” (Виктор Кривулин. Охота на мамонта. Имена для мёртвых и живых. 2. Леонид Аронзон — соперник Бродского, с 152–153. Блиц. СПб.1998)

Или таких:

    “Осень. Червлёное золото клёна

     старый расцветило сад.

    Господи! Это стихи Аронзона

     перелистал листопад.

    Господи! Это судьба Петербурга

     над поколеньем моим —

    Снова расправила крылья недуга

     в сизой застойности зим.

    Господи, Господи! Как обречено

     манит Михайловский сад,

    Перегоревшее золото клёна,

     бросив на чашу утрат.

    Бросив на чашу утрат неизвестный

     путь, что поэт превозмог.

    В сизой застойности

     дождь повсеместный,

    дождь аронзоновских строк!..”

(Михаил Юпп. Молитва за упокой души. Памяти Леонида Аронзона. Из книги “Ваше Величество Санкт-Петербург”, стихотв. также опуб. в Новом Русском Слове 8–9 сент.,2001)

Можно и дальше цитировать высказывания и посвящённые памяти поэта строчки, но вопрос, “почему его не печатали?” — всё равно останется открытым. Может быть, стихи его были политизированы? Он лез на рожён, как Бродский? Ответа нет. У Аронзона нет ни одного стихотворения, направленного явно против режима. Так в чём же дело? Может быть, стихи его плохи? Нет. Обратимся к ещё одной цитате:

“Аронзон был поэтом — и “ никогда больше чем поэтом”. Бродский — смолоду его соперник или, вернее, стилистический оппонент — рядом с ним кажется очень земным, посторонним, очень социальным, погружённым в язык, в быт. Цветаева писала, что Гёте, конечно, более великий поэт, чем Гельдерлин, но Гельдерлин поэт более высокий. Ему доступны горные вершины, но он всегда на вершине, а великий Гёте обречён спускаться на равнину, к людям… Это можно отнести к Иосифу Бродскому и Леониду Аронзону”. (Валерий Шубинский. Образ бабочки. Вечерний Ленинград, 12 октября 1995 г.)

Согласитесь, что не о многих поэтах, которые сегодня, как теперь говорят, на слуху, можно так сказать.

Есть и ещё один интересный штрих. В России, особенно в Санкт-Петербурге, Аронзона-поэта знают, а в иммигрантской русскоязычной среде — почти" нет. Один известный литературный критик избежал упоминания об Аронзоне из опасения, что редактор русского журнала в США не примет его материал в печать. Я его понял так, что кто-то из ныне живущих в Америке “ахматовских сирот” против. Неужели и сегодня, когда нет в живых ни Аронзона, ни Бродского, тень Аронзона мешает славе Бродского? Трудно в это поверить. Но, как пишет в своей книге воспоминаний о Бродском Людмила Штерн (Л.Штерн. Бродский: Ося, Иосиф, Joseph.М. Изд-во Независимая газета.с.122), Иосиф не любил упоминаний о процессе над ним, так как не хотел, чтобы его успех ассоциировался с преследованием в России. “Ему была невыносима сама мысль, что травля, суды, психушки, ссылка — именно эти гонения на родине способствовали его взлёту на недосягаемые вершины мировой славы”. Может быть, и сопоставление Аронзона и Бродского не нужно для вечности? Время должно расставить всё по местам.