Избранное — страница 104 из 109

Он выходил из дома, поднимался чуть в гору, к церкви.

Быт впитывался в него...

Мы прошлись по главной улице, где, разумеется, был ресторан "Шиллерхоф", мимо сувенирных лавок, где, разумеется, продавали гипсовые бюсты Шиллера, Гёте, а также Баха и Элвиса Пресли, и остановились на ночлег в пансионе госпожи Эльзы Бек, на улице Мюльверг, в комнате с видом на Некар.

Незадолго до этого в доме Шиллера мы, быть может непроизвольно, совершили некую церемонию, некий обряд. После того как я в книге для посетителей расписался - "...переводчик Шиллера из Москвы", она, то ли из озорства, то ли повинуясь внезапному порыву, строкой ниже написала свое имя, приставив к нему мою фамилию.

На следующий день мы уезжали из Марбаха. В рыжей Швабии все дышало осенним изобилием. Чуть ли не каждая деревня выносила яблоки, крупные, как маленькие дыни, молодое вино, горячие пироги с луком. По обочинам дороги стояли деревья, на них, круглые, литые, будто отполированные, пылали ярко-красные яблоки. Казалось, не видел я красивей мест, чем эти. Не видел столь пышной, щедрой в своем великолепии осени. На всем лежал к тому же еще какой-то декоративный оранжевый свет вечернего солнца. Словно кто-то специально устроил это представление, этот Осенний Праздник.

Мы ехали, идиллически настроенные, по той же дороге, по которой, встречаемый ликующими поселянами, возвращался в Швабию из своих скитаний бедный счастливый Генрих.

Явился в каждый швабский дом

Желанный праздник...

Генрих был вознагражден за все им пережитые муки. Он вновь обрел здоровье, почет, богатство, но жить стал иначе - "достойней, чище, строже". Разумеется, он обручился со своей спасительницей. Счастливейший из финалов!

Священники их обвенчали.

И до старости, без печали,

В согласье свои они прожили дни,

И в небесное царство вступили они...

Как не вздохнуть:

Пусть и нам дарует господь эту участь,

Мирно жить, умирать не мучась...

То было состояние духа, которое выше самого счастья: всеобъемлющая, всесвязующая, всепримиряющая радость...

Стихотворение "К радости" Шиллер написал в Лейпциге в 1785 году: он все больше сближался с кружком Кёрнера, обретал друзей и, предавшись радушному настроению, сочинил длинные стихи, которые сам потом счел настолько неудачными, что не включил их даже в первое собрание своих стихотворений. В письме тому же Кёрнеру в 1790 году он иронизировал: "Радость", на мой нынешний взгляд, совсем плоха... Но так как я сделал ею уступку дурному вкусу... то она и удостоилась чести стать некоторым образом народным стихотворением..."

Между тем Бетховен в течение тридцати лет мечтал "положить на музыку песнь бессмертного Шиллера", что ему в конце концов и удалось: гимн "К радости", став финалом 9-й симфонии, сделался как бы общепризнанным гимном человечества.

Обнимитесь, миллионы!..

Дивная искра божества, дочь Элизиума, Радость сплачивает людей в единую семью братьев, знаменует собой любовь, мир и прощение.

Семнадцать раз, начиная с Карамзина, переводили на русский язык этот гимн, однако полностью слиться с Шиллером не удалось никому.

Пытался переводить песнь "К радости" и я. Не смог.

А ее имя из книги посетителей дома Шиллера вычеркнул через полгода ее друг...

ВОЗВРАЩЕНИЕ В СОВРЕМЕННОСТЬ

1

В 1955 году я переводил стихи к роману Фейхтвангера "Гойя".

Намечалось его издание.

В 1957 году, в связи с празднованием сорокалетия Октябрьской революции, редакция журнала "Иностранная литература" обратилась к зарубежным писателям с просьбой высказаться о великой дате.

Фейхтвангер прислал стихотворение "Песня павших", сопроводив его следующими строками:

"Эти стихи я написал и обнародовал во время первой мировой войны, за два года до Октябрьской революции. Ныне, когда революция уже победила и доказала сорокалетием своего существования, что она изменила облик мира на века, строки эти кажутся мне глубоко обоснованными: мертвые пали не зря, и ожидания их были не напрасны..."

"Песню павших" я переводил по машинописному, присланному Фейхтвангером тексту:

Мы здесь лежим, желты, как воск,

Нам черви высосали мозг...

Каким-то образом моя жизнь оказалась связанной и с Фейхтвангером...

Книга Фейхтвангера "Семья Оппенгейм" была первым немецким романом, прочитанным мною в подлиннике. В школе, в старших классах, на уроках немецкого мы пробовали читать выходивший в Москве журнал "Дас ворт". Его редакторами значились Фейхтвангер, Бредель и Брехт. От журнала шли на нас волны немецкого языка: стихи Бехера, Вайнерта, проза Стефана Цвейга. Однажды в журнале "Дас ворт" я увидел стихотворение со странным названием "Мышиная баллада", странно подписанное: "Куба"...

Немецкий язык был тогда в Москве популярен. Это был как бы язык антифашизма, язык Коминтерна, язык Красного Веддинга и Флорисдорфа. В школах его изучали больше, чем какой-либо другой иностранный язык... Волны немецкого языка шли и от песен молодого певца-ротфронтовца Эрнста Буша - он пел их в Москве перед тем, как отправиться в Испанию, в интербригаде, на фронт.

Примечательно, что тогда мало кто из нас думал о том, что на этом же языке произносит свои речи Гитлер...

Но впервые живой разговорный немецкий язык (не домашний, не школьный, а "прямо из Германии") я услышал в кинофильмах "Петер", "Маленькая мама" и "Катерина", в которых играла артистка Франческа Гааль.

Тогда я не подозревал, что говорит она по-немецки с венгерским, а еще точнее - с пештским акцентом, что артистка она вовсе не немецкая, а венгерская, и в будапештском "Веселом театре" успешно выступила в ролях Элизы Дулитл в "Пигмалионе", Полли в "Трехгрошовей опере" и Ани в "Вишневом саде". В начале же 30-х годов, благодаря фильму "Паприка", она стала звездой экрана.

Ничего я этого, конечно, не знал, когда на фасаде кинотеатра "Форум" вдруг увидел ослепившую меня из кусков зеркальных стекол рекламу, а потом, попав в зал, обмер - на экране появилась переодетая мальчиком девочка и запела: "Хорошо, когда удач не счесть, хорошо, когда работа есть..."

"Петер" ошеломил Москву. В течение ближайших пяти-шести лет миллионы зрителей "Петера" и "Маленькой мамы" рухнули в бездонные пропасти, погибли в муках, в огне, во мгле. Но это было потом, а в 1935-1936 годах светилась на экране маленькая фигурка и люди напевали танго из "Петера" и наслаждались полуторачасовой негой.

Европа двигалась к пропасти в ритме танго...

В детстве, в школьные годы, у меня были тайные от всех игры. Сначала я сам с собой или сам для себя играл в суд, печатал на пишущей машинке грозные определения, приговоры, обвинительные заключения с беспощадной до замирания сердца подписью: "Верховный прокурор СССР" - дальше шел росчерк какая-нибудь выдуманная фамилия.

Один из таких "секретных документов" я случайно обронил в школе. Бумагу нашли, отнесли к перепуганному директору, он тут же вызвал моего отца. Они разговаривали долго, при закрытых дверях: дело могло принять серьезный оборот, попахивало "политическим хулиганством", "дискредитацией", чем-то еще... Отец рассказывал, что защищал меня так: "Дети врачей играют во врачей, дети юристов - в юристов. Это ведь так понятно..." Может быть, директор согласился с этим аргументом, все обошлось, но случай с "документом" запомнился.

Другой тайной игрой была игра в отметки. Все предметы: литература, история, химия, алгебра - считались участками фронта. Каждый участок имел своего командующего. Я придумывал для них фамилии, имена, рисовал их изображения. Самым выдающимся командующим был некто Васильев, с пышными усами, с густой, расчесанной надвое шевелюрой: нечто вроде наркома из старых питерских рабочих. Он отличался успехами в литературе, добиваясь побед в виде "отлов", поэтому я перебрасывал его на самые трудные участки. Если погибала химия, он возглавлял химический фронт, если геометрия геометрический, и он - как ни странно! - спасал, вытягивал, хотя бы на "уд". Помню еще одного, с какой-то нелепой фамилией Меерверт - спокойное, холодное лицо. Он ведал в меру сложной ботаникой, завоевывал неизменные "хор", на большее и не претендовал. Я его так и не повышал в должности и лишь однажды поставил на слабый участок - на черчение. Он и там принес мне "хор", после чего вернулся на свою ботанику...

Недавно я просмотрел подшивки газет за те годы: фотографии снятых при ярком солнце танкистов в шлемах, пограничников, летчиков, мужественные лица наркомов и командармов...

Мать моя купила пишущую машинку "Монарх", на двери дома появилась вывеска: "Переписка на пишущей машинке". В дом повалили посетители, главным образом люди, посылавшиеся из расположенной неподалеку юридической консультации. Приходили жалобщики, адвокаты. Один, откинув назад голову с львиной гривой, расхаживал широкими шагами по кабинету, певуче диктовал: "Кассационная жалоба". Из клиентов матери помню поэта-графомана, белокурого молодого человека. Он писал лирические поэмы. Другой поэт, болезненно влюбленный в Пушкина, знавший все его стихи наизусть, считавший Пушкина самым гениальным человеком всех времен и народов, диктовал такие, запомнившиеся мне строки для стенной газеты к 8 Марта: "Раньше женщина в загоне жила целый век, а теперь она с мужчиной - равноправный человек".

Мои родители не принадлежали ни к числу лиц, как-либо пострадавших от революции, ни к тем, кто принимал в ней участие. Они были рядовые граждане. Среди их близких и знакомых были и коммунисты с подпольным стажем, и люди иных, старых взглядов. Одно время отец занимал видное положение, но оставался беспартийным... Вокруг меня, однако, были дети партийцев, они гордились боевым прошлым своих отцов, их орденами, их оружием, их персональными машинами, их властью. Я ощущал известный комплекс неполноценности. Случалось, я врал, что и мой отец - крупный начальник и у него в столе лежит браунинг - именное оружие... И его тоже подвозят на машине.