- Очень хорошо помню.
- И что же?
- Ну, пришел офицер Николаус, немец. "Постройте, говорит, людей". Мы построили, повели. Привели за город, к противотанковым рвам. Там они разделись, обмундирование сняли...
- Как - добровольно раздевались и не понимали, зачем их привели?
- Почему же не понимали? Всё очень хорошо понимали...
- И не оказывали вам никакого сопротивления?
- Которые могли, те оказывали. А истощенные - нет.
- А вы что же?
- Как что? Берешь, подталкиваешь к траншее и стреляешь. Потом дают приказ закопать. Берешь лопату, закидываешь. Барахло их, одежду ложишь в машину и возвращаешься в команду. Немец забирает барахло к себе в кладовку, а мы расходимся по своим комнатам. Кто отдыхает, кто чего. У каждого своя мысль.
Два месяца идет следствие - допросы, очные ставки.
Жирухину вспоминать прошлое тяжело и неловко. Что ни допрос подмачивается его репутация, а он все же учитель: неудобно перед педагогическим коллективом, да и учащиеся что могут подумать?.. Потом он спохватывается: ах, все это лопнуло, полетело, ничего этого больше не будет - ни педагогического коллектива, ни учащихся, ни классного руководителя Николая Павловича, а останется лишь Колька Жирухин, каратель из зондеркоманды, и так будет всю жизнь. И как это так? Ему уже за сорок, он почти состарился, а вот - силой возвратили, загнали его назад, в молодость, и уже не выпускают, держат в 42-м году, в 43-м.
Он с трудом свыкается с этим возвращением, то и дело ему кажется, что он все еще учитель, и на Еськова и Скрипкина он смотрит с высоты своего "учительского положения".
Признания из него приходится вытягивать, долго ковыряться в каждом эпизоде, пробиваясь сквозь пласты лжи, отговорок, чепухи, покуда заступ допроса не стукнется об очередной труп или не отроет очередное мошенничество.
...- Вы в расстреле старшего политрука принимали участие?
- Принимал.
- Расскажите, как это произошло.
- Мы в Гайдук ездили, зашли в помещение. Я увидел человека в плаще, сильно опухшего, обмороженного. Немцы вокруг него. Мы его погрузили в машину, привезли в Новороссийск. Положили на пол у печки. Потом следователь Унру говорит: "Принеси воды". Я и принес...
- И все?
- Все.
- А с политруком что вы сделали?
- Расстреляли...
Сидя в камере, Жирухин написал "собственноручные показания": на многих страницах путано изложил свою историю, как из Новороссийска был переведен в Краснодар, оттуда вместе с немцами отступил на Украину - в Николаев, в Херсон - и "по прибытию" в Херсон заболел ("по всему телу высыпала сып"), затем некоторое время находился в "Домбасе", "с Домбаса" вновь попал в Херсон, где "за вороство" был заключен немцами "в тюрму", но "с тюрмы" его вскоре освободили, и он уехал в "Дюселдорф", где охранял "дюселдорвскую тюрму", а под конец войны служил при берлинском полицей-президиуме, бежал к американцам, но был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где работал писарем, "вел учет репатруируемых"...
Эта безграмотность заставила следствие заинтересоваться образованием Жирухина; подвергли графической экспертизе его аттестат, обнаружили подлог. Да и вся его послевоенная жизнь состояла из сплошной цепи мошеннических выходок, где было все: похищение и подделка фильтрационных бланков, взяткодательство, двоеженство, уклонение от уплаты алиментов, кража метрического свидетельства, фабрикация фальшивых справок... Несколько лет Жирухин разъезжал из города в город, заметая следы: то нигде не работал, торговал в Одессе на рынке камсой, то служил секретарем нарсуда в Вашковецком районе, фининспектором, физруком школы, в Татарии преподавал детям "труд", но грубо обошелся с учеником, был уволен, изготовил себе положительную характеристику и устроился в другую школу. Судьба вновь свела его с Валентиной, и в 1952 году он наконец обосновался в Новороссийске, на той же улице Козлова, 62, где совершил когда-то предательство...
Теперь все это, добытое следствием благодаря новейшим достижениям криминалистики, тщательному изучению документов, выездам в разные районы страны, опросам и сопоставлениям, выкладывают на стол перед Жирухиным, и он при каждом новом разоблачении вздрагивает и потом вновь приходит в себя.
- Зачем вы написали себе фальшивую характеристику?
- Чтобы остаться на преподавательской должности и честно работать.
- Эх, Жирухин! Как вы только смотрели в глаза своим ученикам? Неужели у вас не было угрызений совести?
- Почему не было? Было...
Моргая, он смотрит на молодого следователя, оформляющего протокол, и, улучив подходящий момент, спрашивает:
- А в колонии устроиться учителем можно? Нужны там преподаватели?
И ждет: если следователь ответит утвердительно, значит, допускает такую возможность, что Жирухин попадет в колонию, что не обязательно ему будет расстрел...
СУХОВ
Сухов был ветфельдшером, - до встречи с ним я видел его двадцати-пятнадцатилетней давности карточку: мордастое, нагловатое лицо, ноздри раздуты, - кажется, он хочет сказать: "А в чем дело? У меня все в ажуре, можете проверить".
В те годы "на" него писали характеристику, слепой машинописный текст аттестации: "Проявил себя храбрым, мужественным, знающим свое дело... Морально устойчив... предан..."
В другой характеристике отмечено: "Требователен к себе... имеет связь с массами..."
Сухова ввели - я бы его никогда не узнал. Вошел согнутый старичок: заострившийся нос, мертвый подбородок, губы сведены страхом и старостью.
Уселся за "свой" столик, начал многословно, с хозяйственным смаком объяснять, как дело было, причмокивая, прикряхтывая, подмигивая, - "на откровенность могу сказать...". Правда, "на откровенность" он говорит не многое: служил в зондеркоманде, приходилось, конечно, работать на душегубке, может указать всех, кто с ним "работал": "Я их всех напереучет знаю". Этот "переучет" - от хозяйственной жизни, оттого, что "требователен к себе". Сухов быстро врастал в любую среду, "выполнял", служил.
Он начинает рассказывать, потом быстро вянет, стихает; когда его подхлестывают вопросом, оживляется, иногда доходит до своеобразной патетики:
- Расстрел будет - расстрел приму, но не пошлю проклятий ни советской власти, ни советскому народу. А совершил преступление, - тут он рубит воздух рукой, - судите, чтобы другие не делали этого!..
Это не рисовка, хотя есть и она; тут еще и убежденность в том, что "так положено": избавить его от суда - непорядок, он против непорядка ("морально устойчив").
Сухов многолетним опытом своим усвоил ряд истин, знает: тому, кто пострадал на работе, получил травму, - уважение, поблажка. При этом он почти забывает, на какой "работе" пострадал, и нажимает на "травму" и на то, что ему не оказывали "помощи". Жалуется:
- Я удушился в Ейске, хватил газу с душегубки, - обратился было к доктору Герцу, а мне взводный говорит: "Русским к немецким врачам обращаться нельзя".
Знает он и то, что выполняющих работу более грязную, тяжелую физически принято жалеть: происходит какое-то смещение понятий. Вот он говорит:
- На откровенность могу сказать - всегда в грязи, в помете, халатов не давали, рукавиц не давали...
Кажется, еще немного - и он потребует компенсацию: за недоданную спецодежду - раз, за рукавицы - два, за мыло, которое должны были дать и не дали, - три...
"Обслуживание" душегубки он считает работой тяжелой, грязной и невыгодной. Смысл его рассказа в том, что он благодаря своей непрактичности и простофильству всегда попадал впросак, был "работягой", а не придуривался, как те ловкачи из его зондеркоманды, которые расстреливали себе, да и только. У него до сих пор не прошла зависть к тем, кто нагружал душегубку и, следовательно, не пачкался в кале и в крови, а ему приходилось в основном разгружать.
На вопрос, что было труднее - нагружать или разгружать "машину", он, поняв мой вопрос "производственно" и почти обидевшись на меня, отвечает:
- Не знаете, что ли? Конечно, разгружать! Они (то есть погрузчики) в чистом ходили: погрузили - и до свидания! Грузить каждый может, а выгружать попробуй, в грязи весь...
При этом службу на душегубке он считает "смягчающим обстоятельством":
- В Симферополе определяли, кто на что способен. Увидели, что я на расстрел не способный, - и сразу меня на душегубку...
О немцах он, как и большинство его сослуживцев, отзывается с ненавистью, с яростью. Здесь, конечно, и обида на то, что "немцы втянули", но главным образом на их спесь и заносчивость.
- Они нас ненавидели, а я их ненавидел...
- За что же?
- Они нас за то, что мы - русские, а я их за то, что они - фашисты!
Тут вновь в нем пробуждается патетика, он сейчас - бывший ветфельдшер отдельного батальона связи, участник боев за Берлин, человек из той характеристики: "Проявил себя храбрым, мужественным..."
Для него в этом нет никакого противоречия, так же как в словах характеристики почти нет преувеличения. В январе 1943 года он отстал от немцев, в Цимлянской его настиг фронт, он попал в Особый отдел и там, по его словам, сообщил о своей службе на душегубке. Однако, как он рассказывает, "особист" от этой темы отмахивался, поверить не мог. "Ты мне чепуху городить брось, рассказывай, с каким заданием прибыл!" Кончилось же все дело тем, что его направили в штрафбат "до первой крови", он был ранен, восстановлен в звании старшего лейтенанта и действительно дошел до Берлина.
Сейчас он рассказывает о том, как "зубами" перегрызал пять рядов немецкой проволоки и как, оказавшись в Германии, искал своих начальников Кристмана, Герца и шоферов душегубки Ганса и Фрица: "Знал бы, где они, порезал бы их, гадов, в Германии!" Он почти кричит, рубит воздух рукой и, хитро прищурив глазок, рассуждает, как бы ему надо было тогда действовать, чтобы "помочь следствию" в розыске немцев. При этом он, сетуя на свою тогдашнюю недогадливость, стучит пальцем по голове, извлекая какой-то деревянный звук.