Избранное — страница 22 из 49

Минна, как часовой, стояла по другую сторону гроба. Когда пришли новые знакомые и Минна жалобным голосом принялась рассказывать, как хорошо и тепло поблагодарил ее муж за то, что она с любовью ухаживала за ним, каким он был добрым до самой последней минуты, Анна воспользовалась тем, что никто на нее не смотрит, собрала с пола цветы и снова положила их на грудь доктору.

За три дня, пока тело доктора Таубера покоилось среди свечей и цветов, вдова бесчисленное множество раз бросала розы то под стол, то под кресло, то в угол, но любовница упорно поднимала их и водворяла на прежнее место, неслышно шепча про себя: «Мой ангел, мой ангел, они твои!»

В день погребения Анна прибежала из школы на час раньше. Около ворот она встретила свою приятельницу, госпожу Вайсмюллер. Анна Вебер схватила ее за руку своими железными пальцами, словно клещами, и свистящим шепотом быстро проговорила:

— Не оставляйте меня одну! Будьте на похоронах со мной!

Процессия была торжественной. За катафалком, поддерживаемая с одной стороны доктором Клауссом, с другой — Оскаром, шла вдова в вуали до самой земли (нанимать карету не было необходимости, потому что до аллеи, круто поднимавшейся к кладбищу, по которой не мог проехать ни один экипаж, было всего несколько шагов и гроб от начала этой аллеи нужно было нести на руках). За нею двигались родственники Тауберов и Зоммеров, потом друзья, которых принимали у них в доме, потом бывшие служащие Таубера, бывшие пациенты, знакомые и незнакомые, любившие присутствовать на похоронах. Весь город сгорал от любопытства: как будет вести себя Анна Вебер, в каком ряду процессии она будет идти, будет ли рыдать на глазах у всех или будет сдерживаться, как будет вести себя вдова по отношению к ней. Некоторые из присутствующих, имевшие теперь скорбный и суровый вид, прежде чем облачиться в черное платье, отправляясь на похороны, с улыбкой спрашивали жен: «Как ты думаешь, нужно выражать соболезнования ей или нет?»

Анна Вебер шла почти в самом конце процессии в своем обычном зеленом пальто, она не плакала и не разговаривала, только сильные пальцы ее время от времени впивались в руку госпожи Вайсмюллер.

Доктор Клаусс произнес краткую, исполненную уважения к усопшему речь, в которой говорил о достоинствах доктора Таубера как ученого и организатора, а профессор Кюле, которого доктор некогда буквально воскресил, взволнованно говорил о «спасителе жизни Эгоне Таубере». Вдова громко вздыхала, и знакомые понимающие кивали головами.

Когда гроб закрывали крышкой, Анна Вебер сделала два шага к могиле, увлекая за собой госпожу Вайсмюллер, словно мешочек, висевший на ее сильной руке, еще раз взглянула в лицо покойному и пошла прочь с госпожой Вайсмюллер, будто привязанной к ней, по далекой боковой аллее.

Потом, когда на кладбище наступила тишина, люди разошлись и в аллеях стала ощущаться вечерняя прохлада, она еще раз вернулась к свежей могиле, села на соседнюю плиту, вовсе не заботясь о том, что может запачкать пальто, опустила голову на скрещенные на коленях руки и заплакала навзрыд, сотрясаясь всем телом и захлебываясь слезами: так она плакала дотемна, пока не выплакала все свое горе, тщательно скрываемое на протяжении этих дней.

Потом она обняла за плечи госпожу Вайсмюллер, дрожавшую от холода и страха, прижала к себе, чтобы согреть ее, и они вместе отправились в город.

* * *

Через несколько дней после похорон мужа Минна Таубер почувствовала, что с ее плеч спала какая-то тяжесть. Жизнь для нее стала гораздо легче, никто ничего от нее не требовал, ей не нужно было кому-то оказывать знаки внимания, за кем-то ухаживать, кроме как за самой собой, не нужно стало в тревоге подкарауливать под дверью гостиной, мучиться, что Эгон чувствует себя лучше в другой комнате, лучше, чем она себя чувствует. В конце концов доктор в последние годы утратил свою былую силу, не мог устранить из жизни Минны неприятностей, не мог остановить вторжения жильцов в их дом, не зарабатывал больших денег, не делал дешевых закупок. Если перед людьми было честью называться госпожой докторшей Таубер, то она и осталась с этой честью и пенсией, тогда как другая женщина, которая, может быть, пользовалась только одной славой, что была в связи с ним, осталась теперь безвестной старой девой, вынужденной трудиться и на старости лет, бедной служащей, не имевшей ни семьи, ни имени, ничего.

За последние дни питаться приходилось нерегулярно, поэтому в первую очередь Минна начала хорошо и плотно есть и даже пить вино для возбуждения аппетита, спать почти до полудня и, конечно, рано ложиться, так как ожидать ей было некого.

Но по ночам она чувствовала себя плохо, не привыкнув спать одна, и оставляла открытой дверь, ведущую в холл, чтобы слышать шум, раздававшийся в доме. Но и при открытой двери ей не спалось, потому что она боялась, что теперь, когда не стало мужа, кто-то придет и обворует ее.

С Анной Вебер она вела себя так, словно они не были знакомы, сдержанно и надменно отвечала на ее приветствия и старалась не встречаться с ней на кухне. Однажды, увидев на столе яичную скорлупу, которую впопыхах не успела убрать Анна, когда ее неожиданно вызвали в школу, она положила на буфет короткую и требовательную записку: «Госпожа Вебер, прошу не оставлять кухню грязной, если не хотите, чтобы я приняла строгие меры. Гермина Таубер». Анна ничего не ответила ни письменно, ни устно, погруженная в свои заботы. Теперь, когда ей некого было любить, все силы ее еще здорового организма нашли себе выход в злобном презрении ко всем и ко всему. Все было не так, как в клинике доктора Таубера, никто не был похож на него. С утра до вечера она жадно сравнивала, и сравнение это всегда было в пользу незабвенного усопшего!

«Разве это педагоги? — думала она. — Вот если бы педагогом был доктор Таубер, то ученики холодели бы от страха, в классах была бы тишина, как на кладбище, уж никто не позволил бы себе смеяться. Разве это порядок? Если бы он был директором, то все преподаватели и служащие побоялись бы высказывать такие мысли, какие они теперь высказывают на собраниях. Они бы молчали как рыбы, а обо всем бы думал и все решал он один. Какая расточительность! Так часто давать детям мясо, когда известно, что их нужно кормить овощами, чтобы они росли. Ученики устраивают собрания, проявляют какую-то инициативу, а УТМ[2], когда чем-нибудь недоволен, жалуется педагогическому совету! Это анархия, безумство! Кто лучше знает, что нужно, что правильно и что неправильно, зеленая молодежь или пожилые люди, чье мнение свято и непререкаемо?

Так с горечью размышляла Анна Вебер и работала стиснув зубы, выполняя все, что от нее требовалось, но не испытывая ни малейшего расположения ни к взрослым, работавшим вместе с ней, ни к детям с румяными щеками, блестящими глазками, которых обуревали самые разнообразные мысли и чувства.

Один раз ее попросили написать статью для стенной газеты о дисциплине, считая, что эта тема близка ей. Статья у нее получилась похожей на свод правил поведения, таких жестоких и суровых, что редактор газеты, преподаватель румынского языка, молодой человек, вечно улыбающийся и цитирующий стихи, чтобы не обижать ее отказом, трудился целый день, смягчая железные параграфы. Когда он показал ей, что у него получилось, прося разрешения оставить все-таки ее подпись, Анна Вебер иронически улыбнулась, пожала плечами и подписала. Напрасно обучать их, они от нее ничего не воспримут, да это и к лучшему. Зачем ей стараться направить на путь истинный тех, кто отобрал клинику у доктора Таубера и делает одни только глупости? Он не хотел с ними сотрудничать, и она этого не хочет. Работа, за которую она получает жалованье, — это другое дело, ее она должна выполнять хорошо, но не больше.

Госпожу Вайсмюллер некоторое время она избегала, стыдясь той откровенности, которую проявила в день похорон. Госпожу Клаусс она встречала редко, потому что и та поступила на работу. Других приятельниц у нее не было. Не торопясь, возвращалась она домой из школы, готовила, обедала, привычно прибирала за собой, потом входила в гостиную. Она штопала или читала, сидя на краю кровати, часто поднимая взгляд на пустое кресло, стоявшее перед нею. На несколько минут иголка застывала в ее руке, и Анна Вебер пыталась вообразить доктора сидящим в кресле и понять, как было возможно подобное счастье.

Минну, несмотря на то что она обрела покой и ощущение свободы, после похорон стало угнетать одиночество. Всю жизнь она брюзжала и попрекала кого-то, а теперь ей не на кого было ворчать. Всегда она кого-то ждала, а теперь, когда ждать стало некого, жизнь как будто потеряла для нее смысл. Она попробовала сделать несколько замечаний жильцам с первого этажа, но телефонистка, которая в день смерти доктора так трогательно поддерживала ее за талию, только пожала плечами и не пожелала отвечать, а ее сестра, школьница, прыснула, как будто это было очень потешно и перед ней стояла не госпожа докторша, а какая-то смешная старуха. Продавщица ответила ей грубостью, назвав «рехнувшейся бабой», когда Минна запретила ей принимать гостей после девяти часов вечера, боясь, как бы в дом не проникли воры. Кто знает, что наговорила бы она еще, если бы муж не взял ее за руку и не увел в комнату, убеждая: «Если ты видишь, что она рехнулась, зачем вступаешь с ней в разговоры?» Какие невоспитанные люди! Минна теперь боялась вмешиваться и делать какие-либо замечания.

Как-то осенним днем, отправившись получать пенсию, Минна разговорилась с доктором Клауссом, повстречавшимся ей на площади. Не обращая внимания на то, что надвигался дождь, а она забыла зонтик, Минна все стояла и стояла и говорила о том, что муж у нее был исключительным человеком, что она была счастливейшей женщиной в мире, что доктор оберегал ее от всех жизненных ударов, что он любил ее и уважал до самой смерти.

Возбужденная этим разговором, Минна заторопилась домой только тогда, когда упали первые капли дождя. Она бежала на своих коротеньких, толстых ножках, искалеченных подагрой, обливаясь потом, задыхалась, но дождь превратился в настоящий ливень, и она промокла до ниточки. Когда она наконец добралась до дома, в туфлях у нее хлюпала вода, струйки сбегали с полей маленькой шляпки и стекали по платью на паркет. Все было мокрым насквозь, даже рубашка. Чтобы не запачкать пол в комнате, Минна отправилась в ванну, разделась там и голая принялась отжимать одежду. Вернувшись в спальню, она натянула на себя фланелевый капот, укуталась одеялом, надела войлочные туфли Эгона, но никак не могла согреться. Стуча зубами, она улеглась в постель и долгое время не могла заснуть от холода. Аспирин ей тоже не помог. Всю ночь она дрожала, и сквозь смутный прерывистый сон ей чудилось, что она барахт