Избранное — страница 25 из 49

— Ничего удивительного, грубые люди! — коротко отзывалась Анна Вебер.

Редко, очень редко, жильцы тоже говорили о хозяйке дома:

— Она совсем рехнулась, Курт. Сегодня перенесла мусорные ящики в самую глубину сада. Они всегда стояли за кухней. Очень неудобно бегать туда, когда торопишься или идет дождь. Боюсь, что в один прекрасный день я ей все выскажу.

— Оставь ее, Марихен, она старуха, вдова, выжила из ума, недавно болела. Зачем с ней спорить? Мы говорим на разных языках. Мне даже жалко ее, когда я вижу, как она ползает по аллеям, словно пузатая саранча. Никакого зла, кроме мелких неприятностей, она нам сделать не может. Чего ты волнуешься? Ей и жить не так много осталось.

— А какие локоны она еще завивает! — расхохоталась жена.

Минна целыми днями не прекращала пилить Анну, пока наконец та не выдерживала.

— Госпожа докторша, довольно! Хватит!

Теперь, хотя они по-прежнему готовили отдельно и отдельно ели — одна в комнате, другая на кухне, а в теплые дни в саду, но каждая на своей скамейке, под разными деревьями, — брюзжание Минны затрагивало и частную жизнь Анны Вебер.

— Где это видано, чтобы возвращаться домой так поздно? — ворчала она, повернувшись к Анне спиной и роясь в шкафу.

Или:

— Где это видано, чтобы штопать чулки после десяти часов, когда глаза уже устали? — бурчала она вечером из-за ширмы.

В один прекрасный день Минна неожиданно узнала о смерти Оскара. Она надела траурное платье, сшитое после смерти Эгона и тщательно сберегавшееся, и, выражая на лице глубокую скорбь, отправилась на панихиду, потом на кладбище.

Так как именно в это время жильцы первого этажа, задумав перестроить квартиру, стали воздвигать поперек коридора, соединявшего кухню со двором, стенку, которую Минна тоже мечтала поставить еще тогда, когда доктор был жив, потому что в кухне был вечный сквозняк, Минна не могла ни чувствовать себя спокойной на похоронах, ни носить с подобающей важностью траур. Она не могла обойтись без брюзжания, ее тревожило, все ли будет сделано так, как нужно, достаточно ли крепкой будет стена, не попортят ли дома.

Более тяжело, чем смерть Оскара, Минна перенесла другую смерть.

Она привыкла теперь ожидать Анну Вебер, как когда-то ждала доктора. Нетерпеливая и раздраженная, Минна выходила из себя из-за того, что Анна где-то в другом месте чувствует себя лучше, что оставляет ее одну, что предпочитает половине ее комнаты какое-то другое место на земле.

И вот однажды Анна Вебер не вернулась домой.

— Ночует у своей знакомой или… у знакомого! — бормотала Минна в темноте, от ярости и досады ворочаясь в постели.

На следующий день к обеду Анна тоже не пришла, не пришла она и вечером. Часов около семи явился швейцар из больницы и сообщил Минне, что накануне утром Анну положили к ним (он указал рукой на клинику), что ее свалила неожиданно тяжелая болезнь с высокой температурой и лихорадкой, что его не послали раньше потому, что всем было известно, что у больной нет семьи, и совсем забыли, что хозяйка дома — ее хорошая приятельница.

Первой мыслью, которая мелькнула у Минны, было: «Поправится. Она здорова, как лошадь!»

Потом ее стали одолевать сомнения. А что, если у Анны очень тяжелая болезнь? Что, если Анна долго пробудет в больнице? Как она будет спать одна так много-много ночей? На второй день утром, увидев Минну в саду, доктор Друкер сообщил ей, что товарищ Вебер тяжело больна, и назвал приемные дни.

Минна даже не подумала пойти в четверг или в воскресенье в больницу. Что скажут люди? Что скажет сама Анна Вебер, которой госпожа докторша окажет такую честь? Войти в больницу, где ее муж был хозяином, как простая посетительница, пожалуй, еще и паспорт при входе придется показать? Нет, никогда! Она сидела дома, швыряла посуду (но осторожно, чтобы не разбить) и что-то бормотала себе под нос, разгневанная тем, что Анне Вебер вздумалось тяжело заболеть.

Анна лежала в бреду. Она никак не реагировала на четырех больных, находившихся с ней в палате, на лица врачей и даже на знакомое лицо доктора Друкера, сознание не вернулось к ней и тогда, когда пришла ее навестить госпожа Вайсмюллер. Она целыми часами разговаривала с доктором Таубером, звала его к себе.

— Мне больно, мой ангел, — бормотала она, — но ты меня вылечишь. Ты, своими красивыми, любимыми руками. Сядь сюда, на кровать, ляг рядом со мной! В клинике нет никого, все уже спят. Никто нас не увидит. Это ты болен, а не я? Да, да, я тебе помассирую виски, успокою тебя. Ты не умрешь, ты не умрешь, мой ангел, я спасу тебя!

Несмотря на все усилия доктора Друкера и других врачей, Анна Вебер умерла в следующий вторник от инфекционной желтухи, поразившей ее печень. Было ей шестьдесят лет.

Похороны были очень скромными. За гробом шли до самого кладбища на холме несколько бывших служащих клиники, госпожа Вайсмюллер и госпожа Клаусс, директор школы, где Анна проработала пять лет, и маленькая группа учеников. Похоронили ее вдалеке от доктора Таубера.

Минна осталась одна в огромной комнате. Она сдвинула все шкафы к стене, чтобы ей по ночам не мерещилось, что кто-то дышит за этой перегородкой. Теперь она ворчала одна в кухне, в саду и в спальне, ворчала на соседей, которые не слушали ее, не обращали на нее внимания и никогда не отвечали ей. Она снова стала оставлять дверь открытой, чтобы слышать шум в доме, стала много и вкусно готовить, как после смерти Эгона, чтобы не похудеть от тоскливого одиночества, иногда она повышала голос и неясно выкрикивала что-то похожее на «Довольно! Хватит!», чтобы насладиться своим собственным криком. Результат был не совсем такой, как после окриков Эгона или Анны, но все же она испытывала некоторое удовлетворение, нарушавшее монотонность ее существования. Она делала себе тонизирующие впрыскивания и пила укрепляющие настойки, чтобы не поддаваться удручающему одиночеству. Она хотела дожить до того дня, когда клиника будет ей возвращена обратно. Тогда она найдет вместо Анны Вебер такого же энергичного и честного управляющего и выгонит вон этого невоспитанного Друкера, который среди бела дня целует в саду свою жену, возвращающуюся домой, этого Друкера, пришедшего когда-то в ее сад на своих тонких, как спички, ногах, держась за материнскую руку, а теперь беззаботно разгуливающего по песчаным дорожкам, поскрипывая ботинками, этого самого Друкера, к которому приходит разная шваль, принося свои надежды и признательность, словно он невесть кто такой!

Вот тогда-то, в тот день, которого она ждет, все эти новые люди в городе, которые не видели ее в лучшие времена, для которых она как бы не существует, тогда-то они узнают, кто такая госпожа докторша Гермина Таубер, урожденная Зоммер!


Перевод Ю. Кожевникова.

СМЕРТЬ СЧАСТЛИВОГО ЧЕЛОВЕКА

Вот уже почти семь лет подряд доктор Павел Штефанеску видит из окна один и тот же пейзаж: круглый холм и на его вершине купу деревьев, словно чуб на остриженной голове; справа — серый забор, слева — склон холма, по которому, он знает, забор спускается вниз, в долину, и клочок неба. Это задворки больницы и, пожалуй, кому-нибудь другому наскучило бы ежедневно смотреть из узкой комнаты сквозь узкое окно на этот немудреный пейзаж. Но доктор Павел Штефанеску неизменно находит в нем что-то новое. Зимой двор такой белый и снег, одевающий холм, совсем чистый, нетронутый, а когда наступает оттепель, он тает последним — ведь по нему никто не ходит, небо над холмом то сизое, суровое, гнетущее, как беда, то его беспорядочно заграждают тучи, то вдруг за окном — неправдоподобно синие сияющие просторы. Просторы существуют всегда, но скрыты от нас войлочным ставнем облаков, чтобы мы не привыкли к ним и, привыкнув, не перестали бы им радоваться.

Осенью листья деревьев, что растут на гребне холма, становятся золотыми, потом краснеют и падают; точно огромные обессилевшие бабочки, они, порхая, слетают на землю, и ветер гонит их к окну — будто кто-то посылает Павлу подарок. А летом пригорок становится бархатно-зеленым, и, сеет ли там персонал больницы люцерну, или на нем просто растет трава, склон всегда удивительно красив; рябь проходит по нему, словно по поверхности воды, а цветы тонут в густой траве, почти невидные, едва угадываемые, прекрасные в своей смиренной и свежей красоте; деревья на вершине — раскидистые, кудрявые, и между ними растут колокольчики, как в лесу или в горах.

Правда, там, за этим холмом, начинаются настоящие горы: ущелья, скалы, голубые вершины, начинаются настоящие тенистые леса, изрезанные тропами, сырые чащобы. Солнечные лучи, как спицы, пронзают их прозрачные своды, освещая все вокруг зеленоватым светом; там горные вершины, окутанные легким туманом, то соединяются в цепи, то вновь разъединяются и напоминают гигантские застывшие синие волны. Но доктору Штефанеску все это недоступно. Жизнь его протекает в этой маленькой комнате и в лаборатории, расположенной в конце коридора, где он проводит весь день, склонясь над микроскопом. Каждое утро Павел бредет по коридору, с трудом волоча ноги (поднимать их значило бы растрачивать впустую силы), а дойдя до лаборатории, садится на стул, чтобы отдышаться. Сделав бесчисленное количество анализов, он возвращается назад в свою комнату и в изнеможении опускается на кровать: трудно дышать, сердце бьется громко, очень громко и неровно. Посидев немного на краешке кровати, Павел потихоньку откидывается на высоко взбитые подушки и, осторожно вдохнув воздуха в свирепо хрипящие легкие, удовлетворенно улыбается: сегодня он тоже работал.

Отдохнув, Штефанеску осторожно поднимается с постели и садится в кресло, зажатое между окном и столом. На столе магнитофон, купленный два года назад вместо радио; а за окном двор — то есть холм, трава, деревья на вершине… Павел глядит на них и радуется — все хорошо: так хорошо, что окно его не смотрит на стены домов, что у него есть магнитофон и ему не приходится с помощью старого приемничка шарить по всему свету, отыскивая музыку себе по вкусу… Приятно знать, что леса, горы — здесь, совсем рядом, и свежий, напоенный ароматами воздух врывается сквозь открытое окно праздничным и необузданным порывом. Ведь эта больница могла бы, например, находиться где-то на окраине города, окруженного равниной или болотами!