На третий день Марта принесла от Сабина письмо, полное отчаяния. Он решил, что она заболела, и горько сожалел, что не может встать с постели и заняться ее лечением.
— Я сейчас приду, — сказала она Марте.
Не бросать же Сабина только потому, что она не в духе и переутомилась.
Сабин сидел в кресле, не сводя глаз с двери, и Вера почувствовала, что напряжение последних дней спадает, уступая место волнующему чувству ожидания. Может быть, придет Пинтя. Может быть, он приходил вчера, а сегодня находится невесть где. Ей мерещилась у окна его высокая, чуть неуклюжая фигура, которая при первом же движении обретала необыкновенное изящество. В воздухе витал его голос, и только сейчас, вспоминая о нем, она улавливала нежную мелодию, немного однообразную, но задушевную. Скорее всего, в тот вечер он вел себя так, как ведет себя с любым другим человеком, и жалость ни при чем. Разве лучше было бы сохранять подчеркнуто почтительное расстояние перед лицом несчастья, перед лицом человеческой неполноценности? Коротко коснуться ее руки, как руки прокаженного? Нет, в его поведении не было милосердия, он вел себя просто как интеллигентный, воспитанный человек.
Сабин все выпытывал, чем он провинился перед ней и почему она не приходила к нему целых три дня.
— Ты думаешь, мне еще долго осталось жить и я могу терять время на твои капризы? Мне отпущены считанные дни, и я не хочу, чтобы ты у меня украла хоть один из них.
— Это новый доктор внушил вам такой вздор?
Вот подходящий предлог, чтобы выяснить, бывал ли он здесь, придет ли еще. Слова Сабина звучали, как невинный шантаж, позволительный сентиментальному старику.
— Октав? Он клянется, что через месяц мы будем с ним прогуливаться под руку. Но я тоже в некотором роде врач и прекрасно знаю свое состояние. Речь идет о днях или неделях, Вера. Так и запомни, потому что я никогда больше не буду говорить на эту тему. Точка.
А что, если Сабин прав? Что, если это не наивное притворство ради того, чтобы видеть ее как можно чаще? Да, она будет приходить, даже если этот Октав (имя звучит красиво, оно ему больше подходит, чем Пинтя) тоже будет заглядывать.
— Я просил Октава больше никогда ко мне не приходить.
«Кого? Бог ты мой, кого он просил не приходить?»
— Он убежден, что через месяц мы будем гулять по саду и на улице, — тихо продолжал Сабин. — Он уверен в своем методе лечения, но я знаю, чего стоит лечение, если механизм изношен и нельзя заменить колесики. Для такого механизма любая смазка бесполезна. Я просил Октава больше не навещать меня.
— Как же так, Сабин! Он мог бы чем-нибудь помочь. Вы же сами говорили маме, а потом мне, что нет ничего хуже, чем капитулировать перед болезнью!
Старик долго молчал и сказал, глядя на нее своими выцветшими глазами:
— Если ты здесь с ним встретишься, ты опять перестанешь ходить ко мне. Я знаю, что ты из-за него не заглядывала. А коль скоро он может посещать меня только в вечерние часы… Не расстраивайся. Для такой болезни, как моя, моральный фактор ценнее любого лечения. Мне лучше от твоего присутствия.
«Он никогда больше не придет, — сразу подумала Вера. — Сабин прогнал его, и я его больше не увижу. Будто проваливаюсь в бездну. Что со мной происходит? Откуда такая потребность видеть этого сердобольного человека?! Нет, нет! Минутное безумие. Оказывается, я все-таки нуждаюсь в сострадании, хотя была убеждена в обратном, хотя страшно злилась все эти дни. Видимо, я действительно нуждаюсь в сострадании, я слишком одинока. И, несомненно, он приносил облегчение Сабину или мог бы облегчить его страдания. Из-за меня он его прогнал. Я не должна этого допустить. Даже если сейчас я обманываю себя, если я хочу его видеть, ради себя, не ради Сабина, я немедленно положу конец этому недоразумению».
— Простите, Сабин, но я этого допустить не могу. Будет приходить и он, я тоже буду приходить, но в другое время, после обеда; все равно я немного утомлена и не могу просиживать весь день за пейзажами. Какой у него номер телефона? Я его вызову.
— Там, на столике.
Сабин не противился. Если Вера будет навещать его каждый день, пусть хоть десяток врачей являются.
«Я сейчас услышу его голос, проверю, такой ли он приятный, каким казался. Вызову его и уйду через десять минут. А может быть, лучше остаться и доказать ему, что сквозь панцирь, который я себе создала, не проникает ни крупинки жалости? Нет, уйду, пожалуй. Телефон все звонит и звонит. Звонит, как в пустом доме».
— Никто не берет трубку. Он живет один?
— Нет, с сестрой. Вероятно, никого нет дома.
А звонок весело звенит, будто радуясь возможности вволю назвониться, и никто его не прерывает.
— Вызовите его сами утром, Сабин.
В комнате стоит такая тишина, что хочется крикнуть. Говорить больше не о чем, слова, мысли иссякли. Вера чувствует себя усталой, опустошенной. Надо бы что-нибудь рассказать Сабину, предложить отвести его с кресла в постель, как-то заполнить время. Но у Веры не хватит сил сдвинуть его с места, это бы отлично сделал Октав — у него движения точнее и легче, чем у Марты, которую надо сейчас позвать.
Вечер тянется долго, словно гладкое, пыльное, темное шоссе, по которому тащишься черепашьим шагом и которое никуда не ведет. Сабин дремлет, но стоит ей подняться, как он вздрагивает, клянется, что ему вовсе не хочется спать, просит остаться еще. В конце концов он крепко засыпает, Вера гасит свет и тихо выскальзывает из комнаты.
«Я уже не ощущаю никакого напряжения, — думает она по дороге домой. — Как пахнут петунии! Я сейчас нечто расплывчатое, бесформенное, рассыпавшееся по всей этой черной ночи».
За ее спиной раздаются шаги. Обернувшись, Вера видит прямую, чуть неуклюжую, широкоплечую фигуру. Октав Пинтя идет к Сабину своей легкой походкой. Он все-таки не воспринял всерьез его запрета. Вера смотрит вперед и идет быстрее. Скорее домой, домой!
Мэнэника улеглась. Ужин на столе, но Вере есть не хочется. Она отправляется в студию и рассматривает все картины, написанные этим летом, не испытывая при этом никакого удовлетворения, никакой радости. Кричат всеми красками, опьяненные жизнью, будто их создал счастливый человек. «Откуда у меня взялось такое пьянящее чувство? — недоумевает Вера. — Человеку, навсегда ушедшему из жизни, непристойно создавать подобную вакханалию красок. Калеке должно во всем соблюдать приличие». Она гасит свет в студии.
Через распахнутое окно в спальню врывается звездное небо, проникает тишина летней ночи, оттененная стрекотанием кузнечиков и мягким шелестом трепещущей от дуновения ветра листвы; лишь изредка эту тишину нарушает крик хищной птицы.
«Сейчас он, наверное, у постели Сабина. Деликатно, легким прикосновением разбудил его, измеряет давление, поправляет пижаму, подушки. У Сабина сон как рукой сняло, и он его не отпускает. В комнату проникает запах петуний. Они там вдвоем. Сабин не один. А здесь меня окружает необъятное одиночество. Комната, словно склеп. О боже, с каких пор у меня появилась потребность слышать звуки, нарушающие одиночество? Может быть, мне нездоровится, у меня солнечный удар и повысилась температура? Если бы он, возвращаясь от Сабина, проходил мимо моего дома, я увидела бы его. Но он направляется в противоположную сторону. Разве мне необходимо видеть, как он проходит мимо моих окон? Что со мной творится? В чем дело? Чем все это вызвано? Немым, невыносимым для меня состраданием человека? Но я ненавижу сострадание. А вот к вам, сердобольный доктор Октав Пинтя, я не испытываю ненависти. Хотела бы я вас презирать, как вчера, как позавчера, но не могу. Со мной происходит что-то очень скверное. Надо бы сейчас взять книгу, засесть за эскиз, постирать белье, одним словом, чем-то заняться, а не сиднем сидеть у окна. Но я не могу оторваться от ночи, не в состоянии сдвинуться с места, я утратила уже ставшую правилом способность управлять собой. Ничего не могу поделать. Я, должно быть, заболела, вся горю. Его голос звучит у меня в ушах, наверное, это горячечный бред; хорошо еще, что мне не чудится безумная какофония, раз высокая температура вызывает слуховые галлюцинации. Неужели я должна признать свою слабость? Неужели я нуждаюсь в сострадании? До завтра все пройдет, пройдет… Он будто стоит передо мной, я даже не подозревала, что так много на него смотрела, что запомнила его. Может быть, он мне снится, я только воображаю, что сижу у окна, а на самом деле лежу в постели и вижу сны?»
Вера просидела на подоконнике до рассвета, в надежде, что ночная прохлада успокоит ее. В какой-то миг ее покинули все мысли, ей казалось, что она спит с открытыми глазами, что любуется во сне звездами, которые постепенно тускнели и все слабее мигали, затем внезапно исчезали, будто бело-серый свод поглощал их платиновое сияние. Когда занялась заря, она легла, и ее сразу сморил сон. Проснулась она в полдень. Мэнэника стояла у постели, ломая руки. Гектор скулил под окном — его прогнали во двор, чтобы он ее не будил.
— Который час, Мэнэника? Я плохо себя чувствовала, не спала всю ночь.
— Немудрено, ведь ты все ходишь да ходишь, дома тебе не сидится. Бывало, тебя не вытащишь из студии никакими силами, а последний год все бродишь невесть где или до полуночи торчишь у господина доктора. То ли дом тебе опостылел, то ли я.
— Доктор болен, Мэнэника, и никогда я там не задерживалась до полуночи.
— Ты ничего не ела вечером.
— Я же сказала, что плохо себя чувствовала.
— Я тоже захвораю и не смогу ничего готовить для тебя. А сейчас хоть тебе лучше?
— Да, все прошло.
Было уже поздно, уходить не имело смысла. Вера металась по дому, как зверь в клетке, ничего не хотела делать, все ее раздражало, а вечером отправилась к Сабину. Пинтя был там. «Он пришел рано, чтобы поскорее уйти, у него сегодня другие дела, — подумала Вера. — Ничего, хорошо, что я явилась вовремя. Выясню в конце концов, питает ли он ко мне сострадание или просто вежлив, и буду знать, что мне надлежит делать. А что, собственно говоря, мне надо делать? Я должна избегать его, никогда с ним не встречаться. Единственное, что мне любопытно, так это его характер, я хочу знать, какой у него характер; меня бы интересовал в такой же степени характер собаки, которую пришлось бы взять, если бы Гектора не стало… У него хорошие, крупные руки с длинными прямыми пальцами… Когда он разговаривает, они очень выразительны, умны, а когда ухаживает за пациентом, очень ловкие и нежные, как женские. Взгляд его продолговатых голубовато-серых глаз — то пронизывающий, то ласкающий. Когда взгляд резкий, глаза нарушают гармонию лица с мягким овалом, с пухлыми губами, готовыми улыбнуться, а когда он смотрит с бесконечной нежностью, глаза будто составляют одно целое с улыбающимся ртом. В этом человеке сосуществуют две личности — одна холодно-расчетливая, жесткая, а другая в высшей степени самоотверженная. Как они могут мирно уживаться? Если бы я писала его портрет, то не знала бы, какую из этих двух личностей надо выделить».