— А вам, сударыня, не нравится?
«Это он меня спрашивает. Я не сводила с него глаз, и он решил, что я слушаю внимательно».
— Почему же, нравится.
«Он поднялся. Собирается уходить. Путь останется. Я еще не рассмотрела его как следует. С ним из меня уходит жизнь. Не знаю, что со мной творится, откуда взялась такая слабость? Может быть, из-за бессонной ночи? Почему проваливается вместе со мной кресло и пол и я должна судорожно держаться за подлокотники вдруг оледеневшими руками?
— Можно приготовить кофе?
«Он не уходит, не уходит, просто встал, чтобы сварить кофе. Этот призрачный мир, который растекался и рушился вокруг меня, стал проясняться, укладываться и превратился в обыкновенный будничный мир. Кровь снова приливает к сердцу, к рукам. Следовало бы самой приготовить кофе, я здесь свой человек, почти что хозяйка, но мне доставляет удовольствие смотреть, как он двигается, как ловко и быстро переставляет разные предметы своими длинными пальцами. Ничего женственного нет в его движениях, как мне показалось прошлый раз, все его тело наполнено энергией, мужественным изяществом, за которым кроется сила.
Стемнело, но никто не предлагает зажечь свет. Сабин блаженно потягивает каплю кофе, на которую ему дано право. Я вижу его лицо, озаренное улыбкой благодаря последнему лучу света, заглянувшему в окно. Вот почти уже не вижу его. Октав Пинтя включил магнитофон — он его оставил здесь — и устроился рядом на низком стульчике. Я различаю только его склоненную голову — черное круглое пятно, чернее темноты. Соната Мендельсона-Бартольди наполняет комнату волшебными звуками. Если бы этот час никогда не кончался, не превратился бы в ночь, ни во что не превращался бы, застыл бы, поглотив нас навсегда!»
Музыка смолкла. Тишина. Вдруг вспыхивает маленький, золотистый огонек — Пинтя зажег настольную лампу. «Я его вижу в свете этой лампы. Я люблю его! Он обхватывает колени руками, поднимает лицо, глядит на меня, будто хочет спросить, правильно ли он сделал, что зажег свет, понравилась ли мне музыка. Не знаю. Я люблю его! Во мне зарождается огненный столб, он растет, полыхает. Хочется крикнуть, что я люблю его, я с трудом подавляю этот вопль в груди. Хочется встать, вплотную подойти к нему, всмотреться в него, дотронуться до него, чтобы удостовериться, что он в действительности существует, — ничего никогда на свете не было таким реальным, как он! — и крикнуть: «Я люблю тебя!» Я опять вцепилась в подлокотники, пальцы немеют от напряжения, но я боюсь подняться, не то кинусь к нему».
— Доктор, кажется, уснул.
«Какой доктор? О чем он говорит? Ну да, конечно, Сабин. Сабин тоже здесь, он уснул, он болен, ему необходимо спать. Это не имеет никакого значения, ничего не имеет значения. Огненный столб возник в центре вселенной, он в моей душе».
— Помогите мне, пожалуйста, уложить его.
«Помочь уложить… да, да, конечно. Это значит, что я к тебе подойду ближе, на какое-то мгновенье ты окажешься совсем близко. Сейчас помогу. Уложим Сабина».
Старик наполовину просыпается, что-то бормочет, не понимая, что с ним происходит; он очень тяжелый — его голова лежит на плече Веры, а ноги, словно камни, на руках Октава.
Вера на мгновенье ощущает ладонь Октава под своей рукой и издает слабый, приглушенный крик.
— В чем дело?
— Чуть не уронила его, — хрипло отвечает она.
Сабин в постели. Доктор Пинтя поправляет простыни, подушки, укрывает его, разглаживает волосы.
— Пойдемте, — шепчет он и гасит свет.
Он берет Веру под руку, чтобы помочь добраться до двери. «Рука… — Эта мысль вонзается в сердце, будто нож. — Хоть бы он не почувствовал ее сквозь ткань платья! Его пальцы не разжимаются, значит, не почувствовал».
Они так же под руку медленно спускаются по лестнице. В недавнее безумное счастье ворвалось сознание того, что существует в действительности, и клочья счастья витают в каком-то отчаянье, словно большие, испуганные птицы.
«Хорошо, что мы уже на улице, ему не придется держать меня под руку. Но его рука не отпускает моей. Я ее отдергиваю, может быть, слишком грубо, и мы шагаем рядом. Он разговаривает спокойно, будто и не обратил внимания на мой резкий жест, говорит о болезни Сабина, которая прогрессирует, о том, что его нужно обманывать, — эта ложь не поможет ему выздороветь, но хотя бы заставит забыть, что конец близок. Вот мы у моей калитки. Гектор бросается навстречу и лает, как ошалелый, заглушая его голос. Гектор, проклятый пес, замолчи, я хочу его слушать! Он ушел. Не помню, пожала ли я ему руку на прощанье. Не знаю, что он сказал, что сказала я, ничего не знаю. Я люблю его. Не могу идти в дом. Побудем здесь, в саду, Гектор. Помолчи, дружок. Вот так, лежи смирно. Среди этой тишины, среди этого бесконечного мира, объятого сном, живо лишь одно. Оно во мне. Никогда я не встречала подобного человека. Он первый. В той жизни я много раз считала, что влюблена. Как мне могло это казаться? Я никогда не испытывала того, что переживаю сейчас, потому что никто не был таким, как он. А что, если он почувствовал сквозь рукав мою обгорелую кожу? Не хочу об этом думать. Не хочу и не могу думать. Я сейчас ощущаю в себе такую силу, что взяла бы весь земной шар в руки и перемесила бы, чтобы создать заново. Город, долины и горы, я вас вижу с высоты, как, наверное, видит бог, и ему смешно, что вы такие маленькие. Если бы я могла сейчас завопить нечеловеческим голосом то ли «Октав», то ли «любовь», — да так, чтобы лава клокочущего в моей груди вулкана достигла неба, оглушая гулом горы и долины, нарушая сон всего живого, чтобы моя любовь охватила все пространство, словно ужасающая реальность!
Я полагала, что ничто мне больше не грозит, что я только и буду класть краски на холст, навещать Сабина и кормить кроликов. Я считала, что превратилась в каменную глыбу, в утес и что какой-то причудливый механизм приводит в действие повседневные привычки, оказывается, я стала кипящей лавой, и эта лава могла бы сжечь целый мир. Все это не злая шутка, которую со мной сыграла жизнь в отместку за то, что я пыталась ее игнорировать. Просто никто на свете не может сравниться с этим человеком, никто не обладает таким загадочным обаянием. Его взгляд выражает разноречивые чувства, его личность соткана из контрастов, его мужественное изящество волнует. Если бы я его встретила десять лет назад, мне выпало бы два года счастья, два года… Не случись восемь лет назад… Нет, не надо ни о чем думать этой ночью, пусть сейчас во мне клокочет высвободившаяся сила… Мне предстоит много думать завтра и послезавтра, весь остаток жизни.
Ты никогда не выглядела так, любовь! Никогда ты не была такой сильной и яростной. Нет, я никогда в жизни не любила, все я воображала, придумывала. Других я приукрашивала, но Октав в этом не нуждается, он сам по себе прекрасен.
В саду становится холодно, сыро. Под ногами мокрая трава, я верчусь на пятачке, топчу цветы, но в комнату не могу войти — я не умещусь в ней, стены рухнут…»
На следующий день Вера не вышла из дома, она охладела к пейзажу. Устроившись в студии, она стала набрасывать портрет. То был он и не он. Овал лица получился идеальным, но взгляд был жестоким, всевидящим и ничего не прощающим. Вера кидала на пол один эскиз за другим, снова принималась за работу, комкала бумагу, злилась на себя. Затем она отшвырнула уголь и подошла к зеркалу. «Надо же когда-нибудь на себя посмотреть, я давно не гляделась в зеркало. Надо узнать, что видит этот человек». Да, все так, как она предполагала. Огромные, темно-карие, с трагическим выражением опустошенности глаза будто задавали роковой вопрос, хотя, казалось, знали заранее ответ. Щеки напоминали старую бумагу, выцветшую от солнца. Виски… нет, лучше не видеть их, надо совсем прикрыть вьющимися пепельными густыми волосами. Подбородок казался неприличным — почти нормального живого белого цвета, заостренный книзу, как у детей. «Как я улыбаюсь? — пришло Вере в голову. — Сабин утверждает, что улыбка у меня сохранилась. Да, такая улыбка озаряет, словно молнией, это лицо покойника, лицо воскресшего из мертвых, который еще в немом отчаянии оглядывается на жизнь. Надо перестать улыбаться, этот контраст может привести в ужас любого, кроме Сабина, Адины, Мэнэники, они уже привыкли ко мне. Теперь я знаю себя лучше, чем предполагала. Я уточнила образ, какой сохранила в памяти с тех пор, как случилось несчастье, — тогда я часто гляделась в зеркало, стараясь привыкнуть к своему виду и от всего отказаться. Вот куда меня привело это отречение. Может быть, все пройдет, и этот безумный порыв угаснет через несколько дней, и завтра я встану совершенно здоровой; или это лишь дурной сон, причиняющий жестокие страдания. Вдруг мне все это снится, как в ночь, когда я явственно пережила тот несчастный случай с начала до конца, словно смотрела страшный фильм. Возможно, все мои былые увлечения слились воедино, воплотившись в одном лице, выдуманном во сне. Да нет же, никогда такого со мной не происходило. Этот человек — не плод воображения, не сновидение; он — само совершенство, моя иссушенная душа не смогла бы придумать такой обаятельный, полный сердечного тепла образ».
Вера сделала еще несколько набросков, разорвала их и, усевшись во дворе под окном, стала писать два тополя у калитки, небо между ними. «Мир вокруг меня все сужается, — решила она. — Я устала, не могу ходить далеко. Или я просто волнуюсь за Сабина, он вчера был совсем без сил, и я боюсь, что Марта позвонит мне по телефону, а я в это время буду бродить где-то в лесу».
В последующие дни Вера выходила только к Сабину. Старик уже не мог сидеть в кресле, все время проводил в постели, иногда дремал даже днем, а порой мыслил очень ясно, спрашивал, рассказывал, жаждал послушать что-нибудь интересное. Однажды утром неожиданно заявился доктор Октав Пинтя — он нашел новое лекарство и не мог дождаться вечера, прибежал из поликлиники, как только выдалась свободная минута. Вера узнала его шаги и онемела. Ей казалось, что ее сердце расстелено на лестнице и этот человек по нему ступает. Больно и приятно. С тех пор она больше не спешила домой, к холсту, ожидавшему ее на мольберте. Если Октав пришел тогда, то мог оказаться здесь в любое время. Вечером он приходил и в шесть, десять, одиннадцать, а то и вовсе не явл