Избранное — страница 7 из 49

Граф так и заснул, делая подсчеты.

Сначала Иолан вызвала Берту, чтобы та причесала ее, но усталые руки девушки через несколько минут привели ее в раздражение. Графиня вырвала у нее из рук гребень, бросила его на пол и закричала, чтобы ей прислали Ибике. Берта ушла, благодаря бога, что наконец-то закончился этот день, и жалея Ибике, для которой день был, наверное, еще более трудным.

Тихо, на цыпочках, вошла Ибике. Привычно взяла она длинные пышные волосы барыни и принялась расчесывать их равномерными движениями, как это делала каждый вечер.

— Так, так! — приговаривала Иолан. — У меня болит голова, Ибике. Я так раздражена, что мне хочется кричать. Расчесывай сильнее, что это, у тебя тоже руки ослабели?

В зеркале, висевшем между двумя канделябрами, ей были видны полные слез глаза Ибике, ее печальное, изможденное лицо. Барыня вспылила:

— Надеюсь, ты не будешь реветь? Надеюсь, ты покончила с глупостями? Мрачные служанки мне не нужны. С меня хватает собственных неприятностей.

Ибике не плакала. Она видела перед собой, словно в зеркале, землю за мельницей, на которой никогда не будет стоять ее домик, видела высокие золотистые хлеба, колеблемые ветром, которые никогда не будет косить Ленци. Она видела Ленци, высокого и стройного, бледного-бледного, который при слабом свете фонарей отыскивает ее растерянным взглядом.

— Дай мне халат, Ибике! Мне холодно!

Пальцы Ибике судорожно вцепились в шелк халата.

— У тебя не очень чистые руки сегодня. Больше ко мне не являйся с такими руками. О господи, как у меня болит голова! Что ты так на меня уставилась? Помассируй мне ноги. Мне кажется, что у меня полнеют лодыжки. При всех неприятностях только этого мне не хватало. Не смотри на меня так, ты все равно никогда ничего не поймешь!


Перевод Ю. Кожевникова.

ПОСЛЕДНЯЯ ТАУБЕР

Когда Эгон Таубер получил диплом врача и вернулся наконец из Вены домой, он понял, как трудно достались эти годы его отцу, преподавателю гимназии, Вильгельму Тауберу. Во всем урезая себя и жену, отец из месяца в месяц посылал в Вену четверть своего жалованья, чтобы мальчик мог спокойно учиться в университете, чтобы не чувствовал себя неловко среди молодых людей, через день меняющих крахмальные воротники, и не высчитывал гроши в прачечной, чтобы не экономил на еде и мог позволить себе выпить с друзьями в студенческом ресторанчике (изредка, конечно, и в меру), и в конце концов, — не слыть же неотесанной деревенщиной — подарить возлюбленной к празднику, если таковая имеется, какой-нибудь пустячок.

Вильгельм Таубер тепло вспоминал свои студенческие годы, денежные затруднения и дуэли, без которых нынешние студенты — увы! — утратили дух рыцарства, и считал, что если уж его отец, скромный часовщик (но из почтеннейшей семьи потомственных ювелиров), целых три года содержал его в Германии, то ему, преподавателю гимназии, тем более надлежало помогать сыну. Ему казалось, что жизнь теперешних студентов ничем не отличается от той, какой жили когда-то студенты в Гейдельберге, и, не насладившись этой жизнью вдосталь, помнил ее в мельчайших подробностях.

Родной дом показался вернувшемуся Эгону низеньким, город маленьким, а тишина, царящая в городе и в доме, где он появился на свет, напугала его. Даже венчающая город крепость, которая словно бы подтягивала его к небу — так чудилось Эгону в детстве, — даже крепость со змеящимися по холму улочками, с церквами и с башнями, показалась Эгону теперь упавшей на землю шапкой, по которой карабкаются муравьи. Перед его темно-синими, похожими на бархатистые анютки, глазами высились величавые дворцы Вены, стройный силуэт Шенбрунна, громады памятников, расстилались широкие бульвары, переполненные толпами народа.

А здесь к семи часам вечера замирала даже та суета, которая днем кое-как оживляла улочки, до того узкие и тесные, что лишь отвесным лучам полуденного солнца удавалось в них проникнуть, а глубокую тишину улиц попросторнее, затененных роскошными садами богатых особняков, не осмеливался тревожить никто и никогда.

В городе имелось всего четыре собственных выезда, принадлежали они префекту, примарю Гуго Вальтеру, никогда не забывавшему, что род его на протяжении столетий возглавлял цех портных, и крупному фабриканту Рихтеру, который за время отсутствия Эгона открыл на базарной площади универсальный магазин и о котором весь город знал, что его предки, мастера канатного цеха, во время нападений на крепость всегда защищали Канатную башню.

По главной улице тянулись возы с сеном. А по четвергам крестьяне из окрестных сел, заплатив на деревянном мосту пошлину, если возы с дровами, овощами и птицей принадлежали им, и не платя ничего, если они были из графского именья, заполняли главную, находившуюся посереди города, площадь. Телеги проезжали, а из домов выбегали суетливые хозяйки с метелками и совками подбирать навоз для своих огородов, что тянулись позади длинных дворов, и просыпавшееся зерно для кур, которых они выращивали. У извозчика Вереша было пять двухместных карет, которые городские богачи нанимали на свадьбы, крестины или для прогулок, а сам он, когда не надевал кучерской сюртук, торговал дровами. Обыватели покупали мало, а продавали еще меньше. Время от времени открывалась какая-нибудь маленькая фабричка — пуговичная, сукновальная, фарфоровая, которая мало-помалу, почти незаметно росла и расширялась. Люди позажиточней копили деньги, чтобы завести мастерскую побольше или скромную поначалу фабричку, и уже не строили новых домов на холме, что так пышно украсился особняками в конце прошлого века.

В родительском доме Эгона всегда царили умеренность и скромность, теперь же в нем пахло бедностью. Костюмы отца были искусно заштопаны, сюртук скрывал большие заплаты на рубашках, к столу и на обед, и на ужин подавался вареный картофель, картофельные котлеты и картофельный суп.

Мать Эгона, с очками на носу, в выцветшем переднике и сшитых собственноручно шлепанцах, каждый день вечерами штопала, ласково журя старика за то, что носки на нем прямо горят.

Эгон знал, что родители отказывали себе во всем, чтобы он мог учиться, но ему казалось, что их сбережения после двадцати лет экономного ведения хозяйства и скромной жизни куда более солидны, и вдобавок считал, что значительную часть его содержания в Вене взял на себя дядя Петер, брат отца. Дядя Петер был ювелиром и унаследовал дело, передававшееся в роду Тауберов от отца к старшему сыну. У него была большая часовая мастерская и магазин, где продавались дорогие заграничные часы, драгоценности и антикварные вещи. Несмотря на то, что город был невелик, дядя Петер широко и выгодно вел свои дела, снабжая, будучи единственным ювелиром, часами и украшениями все близлежащие городки. Но щедрым он был, по всей вероятности, лишь по отношению к своему родному сыну. Теперь Эгону было стыдно, что он мог упрекать родителей, завидуя дорогому костюму богатого однокашника; его мучила совесть из-за каждой кружки пива, выпитой на Пратере с товарищами, он страдал даже из-за маленького серебряного медальона с бирюзой, который надел на шею Мици в день отъезда, когда та разрыдалась, а он вынужден был поклясться, что непременно вернется, а до тех пор будет ей регулярно писать.

Спина Вильгельма Таубера сгорбилась, а было ему немногим больше пятидесяти, глаза матери ослабели от бесконечной штопки и хозяйственных расчетов, Эгон считал себя виноватым. Он был их должником и чувствовал себя обязанным оправдать их ожидания. Разочаровать родителей он не имел права.

Отец считал, что в первую очередь Эгону надлежит выгодно жениться, потому что бедному врачу в этом городе делать нечего. К бедному доктору обращаются одни бедняки, к богатому — купцы, фабриканты, окрестные помещики, которые еще больше приумножают его состояние.

Эгон был согласен с отцом, а поскольку отец уже выбрал ему невесту, ему оставалось только попросить ее руки. Эгон был статен, красив, образован и принадлежал к уважаемому всеми семейству, поэтому обедневшие Тауберы не сомневались, что Гермина Зоммер, дочь бывшего арендатора графского поместья Сомбатфалва, ему не откажет. Зоммер был своим человеком в доме брата Петера и служил посредником в некоторых сделках ювелира. Когда Вильгельм Таубер встречал его там, Зоммер всегда отзывался об Эгоне с уважением и хвалил свою дочь Минну, получившую превосходное воспитание. Он сожалел, что его сын Оскар не пожелал учиться, а пошел по стопам отца и теперь работает где-то возле Клужа.

Доктор Эгон Таубер послушно облекся в черный костюм и отправился на семейный вечер к Петеру Тауберу, где его познакомили с Минной, и вел себя с ней, как положено влюбленному: был и любезен и галантен настолько, насколько позволяло ему высокое звание врача и семейная честь.

События развернулись куда быстрее, чем было в обычаях городка. Эгон не ухаживал за Герминой, как это было принято между молодыми людьми, он не собирал для нее цветов во время долгих прогулок по окрестным холмам, не уверял ее — а ей так бы этого хотелось, — что все больше и больше восхищается ее утонченной натурой. Доктор не считал необходимым тратить на это время. Ему казалось само собой разумеющимся, что коль скоро брак этот с его стороны одобрен, да и Минна ничего не имеет против, то не стоит труда и притворяться. Раз заранее известно, что она примет его предложение, что за Минной он получит приданое, которое даст ему возможность открыть кабинет, какого в городе еще не было, то зачем нужны всяческие проволочки?

К тому же Минна показалась ему привлекательной, — невысокая, полненькая блондинка с глазами голубыми, словно выцветшие на солнце полевые цветочки, она на этом вечере говорила мало, больше улыбалась, а когда кто-то сел за рояль, то и спела. Эгон был очарован. У нее был сильный чистый голос, похожий на бурный, но прозрачный поток. Этот голос как-то не вязался с ее невысокой округлой фигуркой. Эгон даже подумал, что женщина с таким голосом несомненно обладает редчайшими душевными качествами, что она не может быть заурядной натурой и что брак, который он принял как святую сыновнюю обязанность, принесет ему спокойствие и счастье. Если его невеста так деликатна и умна, как говорят ее улыбка, скромность и ангельский голос, то и он сможет стать для нее идеальным мужем. Отправляясь знакомиться с Минной, он спрашивал себя не о том, будет ли счастлив сам, потому что это не касалось его обязанностей перед родителями, а о том, сможет ли стать примерным мужем для девушки, которой ни разу в жизни не видел. Теперь он понял, что сможет, и со спокойной совестью намеревался просить ее руки.