Избранное — страница 11 из 32

ая чепуха! Чтобы все свелось к этому старому ослу!

А «Дон-Жуан», — продолжал свои думы Моцарт, — спору нет, вас он потешит. В конце концов, там все как и положено, никто из-за него не лишится сна. Ничего, ровно ничего они не поймут. Старик был прав. Где же пантомима? — вот что они спросят. А если дальше и в самом деле нет ничего?! Это же счастье! Но где в таком случае брать требуху для бедняцкой похлебки?.. Того и гляди, хватит на жирную индейку. Видит бог, это забавно. Все можно положить на музыку — кантата для хора, солистов и для большой преисподней.

7

В гостинице «Три льва» ему открыл заспанный слуга и посветил до дверей комнаты. От скрипа ступенек Констанца проснулась. Перед сном она зажгла новую свечу. Свеча уже догорала, фитилек тускло мерцал. Моцарт подошел к постели и поцеловал ее.

— Опять ты полночи пропадал! — обиженно пробормотала она спросонок.

Он сказал ей какие-то ласковые слова, но она уже снова закрыла глаза, и он понял, что она больше его не слышит. Он тоже устал и какое-то мгновение стоял в нерешительности. Потом, однако, достал еще одну свечу, зажег ее об пламя догорающей да еще положил рядом на стол две запасных. На столе он обнаружил закутанный в платок и потому еще теплый кофейник. Заботливость Констанцы тронула его. «В конце концов, мне не так уж плохо живется», — подумал он.

Из дорожной корзины он извлек десть нотной бумаги и новое перо. Поскольку дрова в печи давно прогорели и в комнате было холодно — а он не хотел раздувать огонь, чтобы не разбудить Констанцу, ему пришлось накинуть поверх фрака домашнюю куртку.

Он сел за стол, отхлебнул кофе. Пальцы свело от холода. Он согрел их дыханием, потом положил перед собой часы. Свеча чадила, он снял нагар. По стене металась его гигантская тень.


Перевод С. Фридлянд.

ВСТРЕЧА В ВЕЙМАРЕ

Памяти Антона Эйнига

1

Мицкевич настоятельно требовал задержаться до дня рождения. Его друг желал продолжать путешествие и выдвинул в споре с Адамом такого рода довод:

— Послушай, дорогой! Гете уже отличил тебя и выразил тебе свое расположение. Он даже заказал живописцу твой портрет. Чего же тебе больше? Пора бы прийти в себя. Веймар действует на тебя возбуждающе. Ты ищешь здесь нечто, чего никогда не сможешь найти. Сомнительное тщеславие заставляет тебя прибегать к старцу в поисках самоутверждения. Это нелепо. Мы восхищаемся тобой, потому что ты — Мицкевич.

Мицкевич разглядывал себя в зеркале. Камзол солдатского покроя был ему очень к лицу. И Мицкевич знал это.

— Если мои советы имеют для тебя хоть какое-то значение, надень и ты что-нибудь темное. В это время дня и по такому случаю немыслимо явиться в обществе в светлом костюме.

И он продолжал заниматься своим туалетом. Друг улыбнулся в ответ.

— Ты уже выплатил причитавшуюся с тебя дань благодарности и преклонения, — не унимался он, — и мог убедиться, что старец такой же человек, как ты да я.

Бледное лицо Мицкевича залил легкий румянец.

— Не болтай, — перебил он. — Кто вбил тебе в голову эту бесстыдную нелепицу? Я догадываюсь. Настанет день, когда тебе придется обвинить самого себя в собственной бедности, ибо, вместо того чтобы делить со мной мое одиночество, ты предпочитаешь торговать вразнос бесстыдными выдумками здешней знати.

Вместо возражения друг сказал:

— Ты произвел бы на Юпитера еще большее впечатление, ежели бы возложил на себя ордена.

— Недурно, — отвечал Мицкевич, не отводя взгляд от зеркала. — Не будь мы званы к шести часам, я бы послал нарочного к госпоже Гете, чтобы справиться у ней, как лучше. Боюсь, дорогой, ты всегда будешь несправедлив по отношению к высокому старцу.

— И я боюсь, — подтвердил Одынец[9], силясь иронически улыбнуться, после чего опустился в широкое кресло козле печи.

Мицкевич в молчании завершил свой туалет. Затем он подошел к столу, где в беспорядке громоздились книги и письма, и начал укладывать их.

— Ты для меня загадка, Адам, — промолвил немного спустя его друг. — С тех пор как мы здесь, ты просто сам не свой. Ты словно утратил весь свой темперамент. Ты замыкаешься в себе, ты предстаешь холодным и неприступным, смотришь на окружающих свысока и вдобавок изъясняешься со мной парадоксами. Если не считать великого старца, ты словно во всем разочаровался. Юпитер совершенно вскружил тебе голову. Что же будет и чем все кончится?

Мицкевич улыбнулся.

— У тебя очень крепкий сои, — сказал он загадочно и поглядел на добряка Одынеца с видом насмешливого снисхождения, как смотрят на невоспитанных детей. Одынец прикусил губу.

— Ладно, — сказал он, вставая, — я знаю, что действую тебе на нервы…

Мицкевич продолжал улыбаться. Он подошел к окну. На улице лил дождь.

— Как ты думаешь, он придет в такую погоду?

— Конечно, — отвечал друг обиженным тоном, хотя и стараясь скрыть обиду. — Сидеть в такую погоду в парке ему покажется чересчур уныло.

Мицкевич, от которого, разумеется, не укрылась обида Одынеца, обернулся к другу и умиротворяюще обнял его за плечи.

— Не придирайся ко мне, — сказал он, — и не ломай голову над моим поведением. Признаюсь тебе, что нахожусь в непривычном состоянии с тех пор, как дышу здешним воздухом. Последует ли тому удивляться? Гете!.. Попытайся взглянуть на него с расстояния, а не с двух шагов — последнее убийственно ограничивает кругозор. Я убежден, тогда ты удержишься от своих упреков.

— Очередной ребус, — нахмурился Одынец.

Мицкевич пожал плечами, словно признавая дальнейшие объяснения бесполезными. Тем не менее он спросил:

— Ужели тебе никогда не приходило в голову, сколь беспредельно одинок этот старец?

— Одинок? — живо подхватил Одынец. — И это, по-твоему, одиночество? Все вращается вокруг него, люди стоят шпалерами перед его дверью, у него испрашивают аудиенции… Не греши, Адам.

— Одинокая башня, вокруг которой летают воробьи. Ледяная пустыня одиночества. — Стиснув губы, Мицкевич загляделся вдаль, как делал всякий раз, когда испытывал грусть.

— Не спорю, — рассмеялся Одынец, — окружение могло быть привлекательнее.

Мицкевич поднял брови.

— Ах, — сказал он, — воздержанность Гете поистине заслуживает глубочайшего восхищения.

— Ты говоришь: воздержанность? — Одынец ехидно кашлянул. — Однако в обществе говорят, что плоть его отнюдь не умерщвлена. А история с этой малюткой в Мариенбаде, с которой он ничтоже сумняшеся готов был сочетаться браком, не вмешайся его семья… ты разве запамятовал? Мне рассказывала госпожа Шиллер…

Мицкевич жестом остановил его:

— Не надо, прошу тебя, — и отворотился.

— Ну еще бы, твой Юпитер! — насмешничал Одынец. — Разве у Юпитера могут быть слабости?

Мицкевич резко повернулся к нему.

— Значит, вот ради чего ты отмахал несколько тысяч верст?! Чтобы сделать это открытие? Тогда прими мои поздравления.

Одынец запротестовал:

— Разве тот, кто находит в нем человеческие черты, тотчас становится варваром?

— Человеческие? — Мицкевич на мгновение замялся и лишь затем продолжал, тихо и добродушно: — Заклинаю тебя, дорогой, не дай легкомысленному и, я бы сказал, недостойному равнодушию, с каким здесь относятся к гению, завладеть твоим умом.

Одынец смутился, попробовал отшутиться.

— Отец и наставник, — пробормотал он, протягивая Мицкевичу руку.

Мицкевич пожал ее и с большой теплотой отвечал:

— Ни то, ни другое. Но зато — ежели мне будет дозволено на это сослаться — твой друг и соотечественник.

2

Прямо в дверях у них приняли мокрые от дождя шинели. Кройтер, поджидавший у входа, сразу начал торопить. Его превосходительство уже изволили прибыть, сейчас переодеваются и с минуты на минуту могут появиться среди гостей. Одынец, после долгого сопротивления внявший советам друга и надевший темный костюм, насмешливо поджал губы и покосился на Мицкевича, а тот испросил дозволения бросить хоть один взгляд в зеркало, чтобы одернуть манжеты и поправить шейный платок, чуть съехавший набок. Затем, внимая легкому рокоту приглушенных голосов, они взбежали по лестнице, свеженатертые ступени которой поблескивали в матовом свете ламп.

Наверху в первой же комнате их встретила госпожа Оттилия, невестка Гете, оживленная, элегантная и красивая на взгляд тех, кому ее черты не казались слишком уж резкими для дамы. Она приветствовала гостей, хотя и не без лукавого упрека по поводу их опоздания, и быстро проводила их в комнату со статуей Юноны, где уже собралось все общество.

Поскольку на дворе стояли дождливые августовские сумерки, ставни были закрыты и зажжены свечи. Вновь прибывшие присоединились к остальным. Мицкевич очутился подле Фредерика Соре, женевца, который вот уже несколько лет жил в Веймаре как наставник принца и пользовался необычайной благосклонностью Гете. Естествоиспытатель, переводчик «Метаморфоз» на французский, человек очень прямодушный и преисполненный деловитого восхищения перед величием Гете. С первой минуты своего пребывания в Веймаре Мицкевич воспылал к нему симпатией и потому обрадовался, что и сейчас набрел именно на Соре, ибо у него было такое чувство, будто среди этого бесконечно чуждого общества ему необходимо нечто вроде прикрытия с тыла. Мицкевич поискал глазами Одынеца и убедился, что тот, как и следовало ожидать, немедля расположился возле покорившей его сердце ослепительно красивой жены медикуса Фогеля и завел с ней оживленную беседу. Дама эта была столь же глупа, сколь и прелестна. Впрочем, дело вкуса, и пусть Одынец управляется как знает.

Соре зашептал Мицкевичу на ухо:

— Сдается мне, я угадал, какие мысли вас занимают. — Он тонко улыбнулся. — Но остерегайтесь выражать сочувствие Гете.

— Вы читаете в сердцах, — покраснел Мицкевич.

Швейцарец доверительно взял его под руку.

— Мы давно уже отучились удивляться тем стезям, которыми идет великий старец. Оно, знаете ли, спокойнее, если вдуматься.