Мицкевич заставил себя успокоиться и сказал:
— Поскольку я еще жив и обречен видеть вас, мой голос должен звучать от имени тех, кому заткнул рот палач. Однако я сознаю, что мне не дано разбудить то, чего у вас нет, — вашу совесть.
Англичанин расхохотался.
— Отводите душу сколько угодно, — сказал он. — Вам станет легче. Меня вы, правда, не оскорбите, но, по крайней мере, почувствуете удовлетворение. Итак, чего же вы ждете от меня?
— Ничего, — коротко отвечал Мицкевич. — Чего и ждать от провокатора и платного агента?
— Молчите! — Шервуд вдруг утратил свое равнодушие.
Лицо Мицкевича напряглось.
— Верно! — сказал он. — Как я мог забыть: вы считались другом в среде декабристов, вас принимали за своего, вас дарили доверием и всецело полагались на пресловутые джентльменские правила игры. Кто мог подумать, что вы выполняете поручение нечестивого царя и его кровавого министра?
Шервуд снова полностью овладел собой и заговорил. Тоном издевательского превосходства он сказал:
— Когда верноподданнические чувства народов его величества развиты так слабо, как это имеет место в России и Польше, гостю, не желающему прослыть неблагодарным, остается лишь одно: своими силами посодействовать развитию этих чувств. Тем более что при так называемом заговоре декабристов речь шла не только о священной жизни его российского величества, а о гораздо большем.
— Вот именно, — подхватил Мицкевич с пронзительной резкостью. — Речь шла о гораздо большем. Ненависть к Романовым, чью священную жизнь вы принимаете так близко к сердцу, была направлена и против деспотизма, против тьмы, против нечеловеческих условий жизни крестьян, против страданий наших лучших умов, против интриганов, казнокрадов, против угнетателей наших народов, против клики паразитирующих иностранцев, которой окружил себя царь и которая на деле управляет страной. Я вижу, Шервуд, вы точно знали, к чему стремитесь. За свою благодарность вы могли, как я понимаю теперь, предъявить два счета: один — Романовым, другой — правительству его британского величества.
— Оскорбить меня вы не можете. — Шервуд изобразил надменную усмешку. Потом он хотел что-то сказать, но Мицкевич остановил его движением руки.
— Один раз вы уже получили деньги за убийство, и у вас разыгрался аппетит, — сказал он. — А теперь отвечайте: чего вам надо в Веймаре?
— По какому праву вы требуете у меня отчета? — парировал англичанин с высокомерной уверенностью. — Впрочем, я охотно удовлетворю ваше любопытство. Итак, с одной стороны, я наслаждаюсь созерцанием этого прекрасного города, с другой — деятельностью его мечтателей и поэтов. Ну и, наконец, я испытываю неподдельное удовольствие от возможности возобновить знакомство с таким пламенным другом народа, каким являетесь вы, сударь мой.
— В последнем я ничуть не сомневаюсь, — сказал Мицкевич презрительно.
Но Шервуд с циническим спокойствием опроверг его:
— Вы заблуждаетесь, ежели полагаете, что возбуждаете во мне какой-либо другой интерес, кроме исторического.
На это Мицкевич спокойно:
— Неужели вы думаете, вас стали бы терпеть здесь, доведись им узнать, кто вы такой?
И снова Шервуд с иронией:
— Мысль для меня пугающая.
Мицкевич повернулся, чтобы уйти.
— Ваша правда, — заметил он. — Разве этим вас испугаешь?
Англичанин захохотал.
— Скажите спасибо, что вы находитесь в доме у Гете, — промолвил Мицкевич и выступил из темноты на свет.
На окнах открыли ставни, ибо воздух в комнатах стал тяжелым от чада свечой, от запаха кушаний, от дыхания множества людей. Лакеи обносили гостей чаем и фруктами. Со звуками музыки, не умолкавшей ни на минуту, мешался гул голосов празднично возбужденной толпы. Ждали некоторых актеров, которые должны были прийти после спектакля. Ради них Гете дольше чем обычно и дольше чем ожидали дарил общество своим присутствием, повторно обойдя салон, прилегающие залы и вступая то тут, то там в беседу. Завидев издали многострадального Одынеца, к которому намертво присосался доктор Фогель, старец хитро улыбнулся и поручил Августу как-нибудь поделикатнее загнать гофрата в укромный уголок и не выпускать оттуда. Но Августу, отличавшемуся необычайной изысканностью манер, удалось выполнить поручение лишь с великим трудом и лишь после того, как он догадался использовать для достижения своих целей всем известную ипохондрию обергофмейстерши, старой графини Хенкель. Причем он даже принес в жертву себя самого, ибо при обычных обстоятельствах под любым предлогом уклонялся от встреч с графиней. Растроганная столь внезапным состраданием Августа к недугам ее печени, удивленная и даже напуганная старушка (она бросила торопливый взгляд в зеркало: уж не окрасились ли вновь желтизной ее белки?) беспрекословно позволила подвести себя к столику Фогеля. Волнение ее было столь глубоким, что она даже упустила из глаз свою внучку, маленькую Погвиш, которая находилась в соседстве Холтея и потому в крайней опасности. Доктор Фогель был взят приступом, ему осталось лишь мрачно провожать глазами жену и Одынеца, которые оставили его наедине с графиней, исключительно из соображений такта, не желая мешать консультации.
Беглецы сразу же наткнулись на Гете.
— Ну, как идут дела в раю? — спросил тот у Одынеца, весело улыбаясь, ибо с некоторого отдаления наблюдал всю сцену и высоко оценил дипломатические ухищрения Августа. Растерянный Одынец не нашелся что ответить, а фрау Роза залилась краской.
Гете быстро переменил тему, протянул Одынецу руку и сказал с привычной размеренностью:
— Как мило, что вы не покинули нас.
И Одынец поторопился ответить формулой же:
— Мы благодарим небо за то, что оно послало нам это счастье.
Гете приветливо кивнул, обратился к фрау Розе, поинтересовался состоянием ее садика, посетовал на свой возраст, который мешает ему собственноручно взяться за садовые ножницы и лейку, после чего милостиво отпустил парочку восвояси и продолжал свой обход.
— Правда, чудный старичок? — спросила фрау Роза, пожимая руку Одынеца, и повлекла его за собой, чтобы как можно надежнее укрыться от глаз супруга. Несмотря на такие слова, она была не совсем довольна поведением Гете, и ее недовольство разделяли многие. Вот и Ульрика фон Погвиш, и обе прелестные дочери гофмаршала Шпигеля, и несколько молодых господ, принявших фрау Розу и ее спутника в свой круг, впрочем не без ехидных намеков, считали, что старик нынче слишком уж задержался и что эта задержка не идет на пользу ни обществу, ни ему самому. Покуда он здесь, о настоящем веселье не может быть и речи.
Наконец явились актеры. Они шли сомкнутой группой под предводительством Ла Роше и вид имели весьма торжественный. Гете через весь зал поспешил им навстречу. Из рук хорошенькой юной героини, которая, к сожалению, откликалась на неблагозвучное имя Августы Кладциг (ах, где те времена, подумал про себя старик, когда совершенство красоты звалось Короной?), Гете принял тисненный золотом бювар. Он тут же рассыпался в любезных заверениях, что вещица совершенно соответствует его вкусу, и попросил разрешения пустить подарок по рукам.
Затем, желая от всего сердца поблагодарить актеров, которые — как он заявил, возвысив голос, чтобы его можно было услышать решительно отовсюду, — столь часто и приятно воплощали в жизнь образы, порожденные его фантазией, он сам повел всю группу к столу, имея Кладциг по правую руку, а Ла Роше — по левую, приказал подать еще вина и поднял бокал за их здоровье. Все стали чокаться, и для Мицкевича, трудно обретавшего равновесие после стычки с Шервудом, послужила желанным отвлечением возможность наблюдать, как вдруг засмущались и оцепенели актеры, для которых, казалось бы, внимание толпы было делом вполне привычным. Причем отнюдь не импозантная фигура Гете повергла их в смущение, — напротив, именно на него они устремили свои взгляды, как бы ища поддержки. Обведя глазами зал, Мицкевич легко угадал причину их смущения, когда увидел, какое тупое выражение застыло на большей части этих высокомерно-равнодушных физиономий, с каким пренебрежением и наглым любопытством поглядывают гости на Гете и на артистов. Да, так оно и есть, подумал Мицкевич, пытаясь отыскать в толпе проницательные глаза Соре… и содрогнулся душевно в страхе за Гете.
Медленно переходя от одного к другому, пожимая каждому руку, желая каждому покойной ночи, старец завершил наконец свой круг. Задержался он и возле Мицкевича — даже дольше, нежели возле других, взял его руку обеими руками, не сразу выпустил и долго благодарил. Затем, вспомнив рекомендацию, с которой Мицкевич к нему явился, указал на рояль, стоявший в большом салоне, и поведал, что рояль тот самый, на котором несколько лет назад играла, а также импровизировала его «возлюбленная приятельница в незабываемые для него часы». Он не произнес вслух имя Марии Шимановской, но лицо у него при этом воспоминании просветлело. Мицкевич вдруг почувствовал прилив такой любви к старику, что на его глаза навернулись слезы.
После ухода Гете церемонность сохранялась ровно столько, сколько слышался стук колес той кареты, которая отвозила его в «Садовый дом». Раздвинули гардины, и смолкшая было музыка заиграла снова, голоса и смех стали громче, и, покуда Август зазывал мужчин в задние комнаты, где уже были раскрыты ломберные столы и приготовлены курительные принадлежности, фрау Оттилия собрала в салоне дам и мужчин помоложе. Раздались танцевальные мелодии, и скоро первые пары заскользили по комнатам, где стало куда темней, чем при старике, ибо на место догоревших свечей не поставили новые, а заменили их масляными лампадками.
Мицкевич предпочел бы уйти, но, поддавшись на уговоры Давида — соседа по гостинице, Соре и других, остался и присоединился сперва к обществу Августа, а затем покинул игроков ради танцоров. Ему невыносим показался вид Шервуда, который с подчеркнутой наглостью восседал за одним из игральных столов и привлекал к себе внимание тем, что находил все ставки недостаточно высокими. Лицо у Шервуда полыхало, видно было, что он изрядно пьян. Сидя за столом, с голово