Избранное — страница 105 из 111

Лидия Петровна, Томина мать, была женщиной недюжинной, решилась официально разойтись с мужем, чтобы хоть этим облегчить дочерям и сыну укоренение в новой, любезной им жизни. Отец, однако, продолжал жить внизу, в той комнатке, которую после заняла Стелла, а теперь жили инженер с женой. Был отец тогда уже стариком, ото всяких дел отошел, летом, весной и осенью в хорошую погоду сидел неподвижно на лавочке в углу двора, зимой вообще не выходил из дома. Мать его кормила. Она держала корову, кур, гусей и свинью, молоко, яйца и мясо продавала, оставляя себе совсем немного, продавала возами яблоки из большого их сада. Во время войны этот сад вымерз и погиб.

Вдали от родных мест социальное происхождение Томе не мешало: была она комсомолкой веселой и истовой. Только когда вернулась в начале войны во Владимир, опять начались эти разговоры про барыню и царское правительство: сначала судачили ровесницы матери, которая тогда тоже еще была жива, а после стали о том же судачить Томины ровесницы. Многие из них не могли Томе простить, что она давно жила в Москве, почти каждый год до войны ездила на юг, — а они и не нюхали, что это такое, — посылала матери фотографии, где они с Павлом были сняты на фоне алупкинских львов, мисхорской русалки либо на мраморных ступенях воронцовского дворца. Детей Тома летом отвозила к матери, а старшая, внебрачная Томина дочь Стелла вообще постоянно жила во Владимире у бабушки.

Не могли соседки простить Томе и того, что в конце сорокового года Павла забрали будто бы за вредительство. Коварство Павла Тому очень потрясло: он специально для маскировки женился на ней, комсомольской активистке, и вот оставил с двумя маленькими детьми, беременную, с мизерной зарплатой библиотекарши.

Во Владимире Тома работала нянечкой в госпитале, там хоть она сама была сыта, но, конечно, доставалось ей тяжело. Когда соседи спрашивали ее о муже, Тома с возмущением рассказывала про его коварство, — этого ей тоже не простили, муж ее оказался из тех, по чьей вине так тяжело шла война.

В пятидесятом году, после освобождения, Павел звал ее и детей к себе в Воркуту: выезд ему был запрещен, — она сразу не поехала, а потом, когда собралась, Павел написал, что женился и у него двое маленьких детей. Об этом Тома тоже с возмущением рассказывала соседкам, они и этого не простили ей: в каждом почти доме на их улице погибли мужья, братья, отцы, а ее Павел ловко отсиделся в тылу, и Тома снова могла бы иметь семью, если бы по барской своей манере не закапризничала, испугавшись трудностей.

После Тома приучилась не рассказывать о себе ничего, но ей казалось, что соседи по-прежнему ухитряются разнюхивать то, что у ней происходит, хитрым образом догадываются о ее неладах с детьми.

С Юрой, вернее, с его женой Тома тоже была в ссоре, они даже не переписывались. Изредка Светка сообщала кое-что о нем, но и сестре он писал не часто: жена разобиделась на всю мужнину родню и постаралась вырвать его из-под их влияния. Ей это удалось довольно легко: она была старше его на двенадцать лет, бывшая учительница литературы в школе, где Юра учился. Он ее до сих пор боготворил.

Несколько дней после Светкиного письма, где та звала ее в Архангельск, Тома чувствовала себя спокойнее, а потом опять началась бессонница, непонятные видения, она вдруг вспомнила ночь после похорон Стеллы: зять не согласился спать в комнате, где только что умерла жена, и Тома, высокомерно поджав губы, уступила ему свою квартирку, а сама легла внизу на кровати Стеллы. Позволить себе переночевать в одной квартире с зятем Тома, конечно, не могла из-за злых языков. И потом она не верила ни во что сверхъестественное, любила рассказывать, что в двадцатых годах в Тульской губернии они провели рейд по переоборудованию церквей в клубы и склады — она принимала самое активное участие и, как видите, жива-здорова. Однако долго не могла заснуть, потом не то задремала, не то просто впала в полузабытье, вдруг дверь приоткрылась от сквозняка, колыхнулись портьеры — Тома, вздрогнув, очнулась. Ей почудилось — вспомнилось просто, конечно: шестилетняя Стелла, выжившая после тяжкой болезни, учится передвигаться, переползает из комнаты в комнату, упираясь в пол локтями скрюченных рук и коленками. Перестук суставов по полу, незабываемый, почудился-вспомнился… Лежала до утра, сжавшись в комок, с бьющимся сердцем, а в комнате похрустывала мебель и скрипели половицы, постукивали об пол, приближаясь, коленки и локти — ребенок боролся, ребенок жаждал движения. После четырнадцати лет Стелла с кровати уже не спускалась.

3

Поезд замедлил ход, Тома встрепенулась, провела рукой по волосам и, взяв сумочку, вышла в коридор. Их вагон остановился перед одноэтажным зданием старого вокзала, в раскрытое высокое окно была видна голландская печь, выложенная темно-зелеными, с золотом, изразцами. Тома подивилась, что эта красота пропадает здесь бесполезно: многие такие печи в старых купеческих домах, занятых под учреждения, разбирались за ненадобностью при ремонте, зять увез целый контейнер старых изразцов кому-то в подарок в Москву еще лет десять назад.

На фронтоне сидел, разведя колени в заляпанных раствором штанах, пьяный штукатур, курил, сплевывая через губу. Докурил, швырнул сигарету вниз, поглядел, как она упала, взял мастерок, — Тома испугалась: швырнет, — нет, не швырнул.

Переваливаясь на затекших от долгого сидения ногах, Тома вышла на площадку, взявшись за поручни, заглянула на платформу, спросила Сашу, сколько минут стоянка, и, узнав, что семь, спускаться не стала.

Возле газончика напротив топталась компания местных парней с гитарой, они почему-то не пели. Почти все они были одеты в какие-то подобия поддевок, Тома, улыбнувшись, вспомнила, что все же застала старую одежду, — нечто похожее носили мастеровые, приказчики, половые в чайных. Вообще на ее памяти многажды и резко менялся обычай одеваться. С удивлением Тома подумала вдруг, открыла для себя, что, оказывается, люди не могут по собственному желанию отказаться от одного обычая одеваться и произвольно выбирать другой. С каждой сменой «формы одежды», как она теперь поняла, менялось время.

На одном парне была поддевка из темно-золотой парчи, а рубаха из черного гипюра, сзади над разрезом был пришлепан причудливой формы хлястик с золотыми пуговицами. У большинства поддевки были сшиты из обычной костюмной ткани. Неизвестно по каким внутренним причинам возникла тут эта нелепая мода, но Тома точно знала, что в Москве такое не носят. Она любила смотреть передачу «А ну-ка, девушки», где часто демонстрировались платья и костюмы московского Дома моделей, ничего похожего в недавнем показе не было. Тома выписывала «Силуэт» и, внимательно изучив, отсылала Светке. Костюм, надетый на ней, был отнюдь не старушечий, а «для полной женщины из неяркой ткани модного рисунка».

Появился милиционер, и парни не торопясь рассеялись. Из-за здания вокзала вышла молодая женщина в очках, коротенькая, крепенькая, в платочке, из-под которого торчали густые рыжие волосы, на руках она держала рыжего младенца лет полутора, следом гурьбой сыпали рыжие дети: парнишка лет восьми, остальные — девочки, старшей было лет двенадцать. Мать спустила малыша с рук, и он быстро побежал на кривых ногах по платформе. Старшая девочка, оглянувшись, не спеша догнала его, взяла на руки, вернувшись к своим, поставила в кучку сестренок, младенец тут же вышелушился из кружка рыжей родни и опять быстро побежал по платформе, теперь уже в другом направлении.

— Чувствует, что ку́пой не пробьешься, рыжие рыжего затрут! — засмеялся позади Томы мужчина из соседнего купе. — Шустрый малыш, так и чешет от родни подальше.

Тома засмеялась грудным медленным смехом, чуть отстранилась, чтобы мужчине тоже было видно, но не обернулась.

— Что это у него во рту блестит? — спросила она.

— Пробка от бутылки… — голос у мужчины был приятным: интеллигентный баритон с московским произношением. — Придется слезть, а то проглотит, мамаша заболталась…

Он сунулся мимо Томы вперед, но тут мать оглянулась наконец, что-то спросила у своих рыжих девчонок, те тоже разом обернулись, увидели беглеца, указали на него пальцами, мать припустилась следом, подхватила на руки, тот не сопротивлялся, не капризничал, вертел рыжей головкой на тонкой шейке, глядя по сторонам.

— Мамаша, пробку изо рта у него выньте! — крикнула Тома, когда женщина с младенцем поравнялась с площадкой их вагона.

Женщина взглянула на нее, улыбнулась, блеснув очками, нажала пальцами младенцу на щеки, извлекла пробку, небрежно бросив на платформу, снова улыбнулась, покачав головой.

— Может, лишний? Так давайте, мы берем! — сказал мужчина из-за Томиной спины.

— Это девочка, у нас все необходимые! — отозвалась женщина. — Вы себе сами сделайте.

— Я уже старый! — игриво вздохнул мужчина. — Не получится.

— Старый конь борозды не портит!..

Поезд тронулся. К рыжему семейству подошел невысокий мужичок в мятой темной шляпе, куртке и фланелевых синих брюках, дал женщине с младенцем бутылку не то пива, не то лимонада, сел на оградку палисадничка, мальчик забрался ему на одно колено, на другое села дочка, обняла за шею. Потом вокзал с рыжим семейством скрылся из виду.

Тома повернулась, все еще улыбаясь, — такой приятной показалась ей эта сценка. Мужчина тоже улыбался.

— Ласковый, видно, мужик, — сказал он Томе. — Ребятишки его любят.

— Иначе не народил бы столько, — согласилась Тома.

Мужчина галантно пропустил ее вперед, пошел следом. Был он лет пятидесяти восьми, невысокий, с лысиной и небольшим брюшком, потому носил брюки на подтяжках. Вышел по-домашнему, в тапочках и без пиджака, это показалось Томе барственно-уютным, она не терпела мужчин, облачавшихся в поезде в спальные пижамы и посещающих в подобном виде даже вагон-ресторан. Она заметила, что рукава темно-синей в полоску рубахи были по-довоенному подхвачены резинками, а на среднем пальце блестело широкое обручальное кольцо.

«Вдовец?