Говорят обо всех — говорили и о Маргарите. Геолог пришел взглянуть на ее избранника. Постоял, поглядел, понедоумевал, потом спустился в прачечную и, дождавшись, пока осядут клубы пара, подававшегося из котельной, стал возле двери, глядел, как Маргаритины красные руки лениво перебирают в мыльной пене серые простыни.
— Плохо белье стираешь: серое все… Стыдно, женщина должна опрятной быть.
Маргарита даже головы не подняла.
«А почему она должна стирать хорошо? Убиваться здесь ради того, чтобы простыни выглядели побелей?.. Существуют же на то химикаты и стиральные машины, просто мы с нашей ленью и косностью о мелочах не заботимся…» Он смотрел, как движутся ее руки в грязной пене, смотрел на ее дурацкий тюрбан и серьги, покачивающиеся возле занявшегося несвежей краснотой лица; смотрел на грудь, видную в вороте халата, недоумевал и удивлялся, почему же его тянет сюда, в этот пар и сумрак, к этой, если судить строго, некрасивой женщине?..
Недоумевал — и продолжал стоять. Ему представлялось, что время остановилось, перевернулось, закрутилось и ему не надо торопиться с «камералки» в «поле», а с «поля» снова на «камералку», что они живут с Маргаритой где-то в деревне или на окраине города, он приходит с работы, садится на диван, и она движется мимо него, неся что-то в руках, как облако, как пар, который поднимается весной от распаханной пашни, как запахи тайги, которой он исходил за свои двадцать семь лет немало. Он смотрел на ее грудь, вспоминал плоские фигуры девчат — плоские чаще не от природы, а от ухищрений туалета — и удивлялся, почему с каждым десятилетием девушкам все больше хочется походить на мальчишек, почему все меньше становится разница между мужчиной и женщиной.
— Королева Марго, — пробормотал он. — Мария-Антуанетта.
Про обеих он знал лишь то, что они были королевы и красавицы.
— Что смотришь? — Маргарита выпрямилась, утерев сгибом локтя лоб. С рук ее, грубых и красных, падала серая пена, но было очень женским это неторопливое движение. Она лениво повела плечами, распрямляя уставшую спину, и улыбнулась.
1960
Лучше бы мне не встречать тебя
Вокруг был большой город, огненные дома, исчирканные переплетениями перегородок, шурканье шин по асфальту, неспокойствие воздуха от многих голосов, оттого, что спешат, текут смешивающимися потоками те, для кого была создана земля и всё на земле. Пахло нефтью. Неподалеку шевелилось море, оно тоже пахло нефтью.
Я перешла улицу. Скрипел гравий, сухо постукивали друг о дружку листья, покачивалось море. Здесь было очень тихо, покойно — и к этому трудно было привыкнуть.
Я только что вернулась из одной командировки, торопясь, закончила какие-то дела дома, полетела в другую. В дороге рейс задерживался дважды из-за гроз, я опаздывала, и меня не покидало ощущение, что нужно спешить, нужно что-то быстро предпринимать. Однако мой поезд отходил утром, делать пока было нечего, к тому же в гостиницах не оказалось мест. Я не спала уже сутки, и эту ночь, очевидно, тоже предстояло провести без сна.
Я спустилась к морю и увидела неподалеку притушенные огни какого-то сооружения на воде. Вероятно, это и был морской клуб ДОСААФ — последняя моя надежда на ночлег. В освещенной будочке у трапа сидел сторож. «Мест нет», — ответил он. Я опустилась на скамью.
Сидела долго, прислонясь щекой к стене будочки, и, кажется, задремала. Надо мной зазвучали голоса, кто-то потрогал меня за плечо:
— Пойдем.
Я поднялась. Мы снова перешли снующую огнями улицу и побрели переулками. Переулки то раздвигались, то снова суживались, чернея глухими стенами, под ногами слышался то асфальт, то каменные плиты, в просвете между домами покачивался месяц. Провожатый то и дело оборачивал темное лицо и быстро и горячо говорил что-то. На его худом плече болтался мой рюкзак.
Мы спустились по зацветшим лишайником каменным ступеням, толкнули низенькую железную калитку и зашагали садом. Кругом тихо пахли ночные цветы. Мне показалось, что все это я видела когда-то, быть может в детстве, во сне. Эту медленность и тишину, эти переулки с глухими стенами и белый острый месяц и долгое, будто падение капли, звучание каменной плиты под ногой; эти ступени, зацветшие черным лишайником, и железную калитку и сад, где цветы пахли тихо и сладко, как пахнут они только во сне или в сказках.
Впереди светился неярким окном домик, мой провожатый постучал, нам открыли. Я вошла в довольно большую, заставленную громоздкими вещами комнату и сразу почувствовала, что тут много детей. Слышалось сонное бормотание, всхлипы, вздохи — нежное, как воркование лесных горлинок. Было душно, пахло пеленками и каким-то лекарством. Напротив двери стоял стол, над ним низко светила, прикрытая газетой, вместо абажура, лампа. Открывшая нам женщина смотрела на меня.
— Поставь чай, — сказал провожатый. — Эта девушка будет ночевать. Пусть спит на кровати, а ты ложись с детьми. — И добавил что-то на своем красивом, с глубокими долгими гласными, языке.
— Садись, — сказала мне женщина.
Я села и взглянула на того, кто привел меня сюда. Сухое лицо с черными быстрыми глазами и седой щетиной на выступающем подбородке, маленькие темные руки с узкими ладонями и черными сплетениями вен на запястьях. Он горячо объяснял мне, почему он не мог оставить меня ночевать на улице, я слушала и улыбалась, чувствуя доверие и нежность.
Он выпил стакан чаю и ушел. Женщина поправила что-то на широкой низкой постели, потом позвала меня, потушила свет. Когда она исчезла за шкафом, бормотанье, всхлипы и недовольное скрипенье стало громче, будто завозились голуби, которых потревожили ночью. Я крепко и сразу уснула, проснулась от стука в окно и никак не могла вспомнить, где нахожусь.
— Парень работает на канале Туркменском. Мастером. Мать заболела, домой едет, в Уджары, — услышала я голос хозяина дома. — Поставь чай, не может же человек, как бродяга, спать на скамейке. Много теперь дорог у людей, все едут…
Послышался еще чей-то голос, спокойный, с медленными интонациями, потекли гортанные согласные и горловые глубокие гласные.
К душному тяжелому воздуху прибавился керосиновый чад, на потолке заколебалось оранжевое пятно и трепетные тени фитилей. Скоро чайник тоненько засипел, звякнула ложка о стакан. И снова я заснула, будто провалилась куда-то.
Кровать тихо качнулась, кто-то опустился рядом, обдав меня горьковатым сухим запахом сожженной солнцем одежды. Моей спины коснулось чье-то плечо — и тут же отодвинулось. Я настороженно напряглась, сон сразу пропал.
Было очень душно и жарко, за шкафом копошились, постанывая во сне, дети, громко дышала хозяйка. Я слышала сухой запах чужой рубахи и думала о том, что на улице сейчас предрассветная серость и холодок, что цветы закрылись и в саду пахнет нефтью, которую доносит утренний ветер с побережья, где темнеют ряды вышек, мерно постукивают насосы, бесконечно идет по трубам густая нефть, и нет среди этих вышек ни одной живой души, как на луне.
Окно стало серым, в саду загомонили птицы, и вдруг донесся шум от проехавшей машины. Там, за этим садом, за этими тихими переулками уже шла обычная, торопящаяся бесконечно жизнь.
Человек рядом со мной не спал. Он был очень молод, я чувствовала это по тому, как напряженно и скованно он лежал, чуть касаясь моей спины плечом. Наверное, у него были черные густые волосы, черные глаза и маленькое сильное тело, как у большинства мужчин из его народа. Ботинки у него были запылены и стоптаны, а рубаха выгорела на солнце.
Вчера еще он бегал и хлопотал о чем-то среди серых раскаленных песков, сегодня он узнал, что заболела мать, поехал к ней, и мы встретились.
В комнате возникли очертания вещей, проступил рисунок на обоях. Опять проехала машина.
Жизни наши приостановились на мгновение здесь, в этой комнатушке, но утром мы торопясь разойдемся, не разглядев, не запомнив друг друга, и никогда больше не увидимся…
Мне приснился начальник того строительства, куда я ехала. У него, как и у моего соседа, были такие же запыленные ботинки и сожженная солнцем рубаха, которая сухо пахнет верблюжьей колючкой, соляркой и по́том. Начальник хмурится, смотрит мимо меня и говорит, торопясь: «Резину, резину, горит на этих камнях резина, как на быстром огне. Машины разуты!..» И я, тоже не глядя на него, быстро записываю про резину, про запчасти, и про трос, и про две бочки солярки, которые надо перебросить с дальнего склада…
Я вздрогнула, проснулась, села. Сосед мой тоже сидел на кровати, тер ладонями наголо обритую голову.
— Про резину — это вы? — сказал он. — Спросонок не пойму никак: вы, я…
У него были озабоченные светлые глаза и древние длинные ресницы. Он долго посмотрел на меня и улыбнулся.
— Как спали?.. Добрые люди хозяева, хорошо…
У него был какой-то замурзанный рюкзачишко, который он бросил на плечо, и легкие сандалии на маленьких босых ногах. Он оглянулся, когда закрывал дверь.
Поезд уходил через три часа, мне тоже пора было собираться. Пришел хозяин, мы стали с ним пить чай, он смеялся, слушая мои рассказы, я смеялась, слушая, что рассказывал он. Хозяйка шила в углу на машинке, дети спали. Я вспомнила озабоченное лицо своего невольного соседа, и мне хорошо и немного грустно было думать о нем.
Рядом с домом был мощенный камнями дворик и ступени в сад. Сад оказался маленьким, за ним виднелась улица, на улице торопились люди и проезжали машины. Пахло нефтью. Запаха цветов не было слышно.
Солдат спит впрок, я тоже, едва добралась до своей плацкартной полки, заснула, положив под голову рюкзак, закрывшись плащом. Подрагивала скамья, такали колеса: та-та-та — стык, стык, стык: на каждое «та» отсчитывалось по двенадцать с половиной метров рельсов и восемь миллиметров зазора. Уходили, пропадали для меня навсегда прекрасные места, неузнанные и, может быть, очень нужные люди. Я спала.
Кто-то подергал меня за ногу.
— Сестра, вставать пора! Разговаривать будем…