Избранное — страница 81 из 111

И еще Таня… Каждый день, хоть ненадолго, забегал к ней в часы посещений муж. Таня отворачивалась лицом к стене и лежала так все то время, пока он сидел на стуле, возле ее койки.

Мы уже знали — Аня выпытала, — что Юрины родители были против их брака: больная. Может, эти нервы, эти слезы и скандалы подтолкнули болезнь; у Тани пошло резкое обострение процесса. А здесь, после обследования, у ней обнаружилась острая красная волчанка. Ей об этом не говорили, но Юра знал, что жена обречена.

— Не ходи ты, не рви ей сердце! — убеждала Аня, подлавливая Юру в коридоре. — Ты уйдешь, а она плачет до самой ночи, на одних уколах спит…

Юра отмалчивался, пожимая плечами, но ходил.

Почему любовь так часто обречена? Почему взаимное высокое чувство заканчивается сплошь и рядом трагедией?.. Или любовь в сути своей питается предвкушением конца, утраты?.. А если все безоблачно, она быстро, изжив себя, переходит в привязанность, гасится бытом, усталостью?.. На Юру сбегались глядеть все девчонки из соседних палат, а он проходил, горько не поднимая глаз, не слыша ничего.

После моих рассказов вышел и Анатолий поглядеть на Юру, сказал мне вечером:

— В общем-то он счастливчик, этот парень. Так любить!.. А я не любил никого, вот беда. И уж не полюблю, не успел. А вы?

— Любила, — сказала я, вспомнив Василия.

В среду, перед профессорским обходом, меня позвали вниз, в кабинет директора. Там сидели директор, Яков Валентинович, Игорь Николаевич и еще какой-то немолодой угрюмый мужчина, разглядывающий на свет мои снимки. Опять я тянула рубашку через голову перед людьми в белых халатах, стояла, чувствуя, что сердце бьется редко, словно собирается остановиться, и в ногах как бы теплая вода налита — вялые, тяжелые, покалывает.

Угрюмый доктор принялся выстукивать мою спину внимательно, участок за участком, потом бока, потом грудную клетку над ключицами, потом взял стетофонендоскоп и стал слушать: «Дышите открытым ртом, задержите дыхание, дышите глубоко…» Словно сквозь вату слышала я звуки его голоса, стягивало нервно лицо.

— Одевайтесь… — доктор сел на прежнее место, положил на край стола кисти, сцепленные замком.

— Ну что же… — он вздохнул, обдумывая. — Хроническая пневмония, корни бронхов расширены, бронхит ваш прослушивается… Эмфизема… Набрали порядочно, как же можно так небрежно обращаться со здоровьем?

— Да? — перебила я его нетерпеливо и грубо. — Это понятно, а как обстоят дела с… — я произнесла тот изящно-обходной латинский оборот, который употребил неделю назад Игорь Николаевич.

Врачи переглянулись. Игорь Николаевич покраснел, Яков Валентинович задумчиво покачал головой. Угрюмый врач вдруг улыбнулся:

— Tumor malignus у вас нет, коллега. — Он заглянул в историю болезни. — Впрочем, вы не медик, искусствовед… Кто сказал вам такую глупость?

— Мне, верно, послышалось… — произнесла я и, поднявшись, пошла к выходу. — Спасибо вам… — я вернулась и протянула руку угрюмому доктору. — Считайте, что вы родили меня заново. Да? Наверное, так…

Я выговорила все эти глупости радостно-злым тоном, словно мстила кому-то. Поднималась по лестнице, слышала, как дрожат ноги и бешено колотится сердце.

На стуле, недалеко от входа, сидел Анатолий. Он встал мне навстречу:

— Ну?

— Жалкая симулянтка… Я же говорила. Впрочем — хроническая пневмония, эмфизема легких…

— С этим живут… — сказал он и, взяв мою руку, пожал без улыбки, только глаза потемнели. — Рад за вас. Почти как за себя был бы рад. — Он замолчал, глядя мне в лицо растекающимся взглядом, вздохнул. — А у меня диагноз подтвердился… В коленных суставах уже есть жидкость. Помните Джером Джерома: вода в коленке?

Я стояла, не зная, что сказать. Наверное, вот это и называется стресс: кривые эмоций — резко вверх, резко вниз…

— Сядем… — попросила я. — Что-то мне плохо…

Под перекрестной игрой удивленных, насмешливых, недоумевающих взглядов он отвел меня в закуток возле процедурного кабинета, усадил на деревянный диванчик, сходил за каплями к сестре. Я выпила горькой водички, откинулась затылком на жесткую деревянную спинку. Слабо расползалось тело: мышцы ускользнули из-под мозгового контроля, подташнивало.

Анатолий сел рядом, растерянно глядя мне в лицо.

— Что ли, вас в палату отвести? Ляжете? Зеленая вы очень стали…

Я кивнула, пытаясь улыбнуться.

— Пожелтею… Ничего, отдышусь немного, сама дойду.

— Да я отнесу вас, — великодушно предложил он.

Я испуганно выпрямилась.

— Да вы что?.. Черт, не ожидала я, что так раскисну.

Анатолий недоуменно поднял плечи:

— Мне в голову не могло прийти… Я не подумал, брякнул. Нервы у вас были на пределе неделю целую — реакция.

Он замолчал, как-то странно разглядывая меня и морща высокий сухой лоб. На лице его проступило замкнутое недовольное выражение.

— Наверное, так, — согласилась я. — Человек — эгоист, и чужая тяжкая болезнь не может волновать его как собственная. Но что-то, Толя, я стала близко к сердцу принимать чужие горести. Сама себе удивляюсь… Ваше сообщение меня, — я подбирала слово, — огорошило… Словно меня под коленки с размаху ударили, такое было ощущение.

Он покивал головой, полуотвернувшись, уголок длинного рта приподнялся скептически.

— Растерялся я как-то… — сказал он через паузу, все еще не глядя на меня. — В тридцать лет в теоретика не переквалифицируешься, да и зачем?.. — Он резко обернулся. — Ну, пришли немного в себя? Пойдемте, я в палату вас провожу.

В палате я легла под одеяло, сбросив халат, и почувствовала, что вот — то, искомое, положение, в котором я могу существовать дальше.

— Вера, что? — спросила, не выдержав, Аня.

Хотя я ничего не рассказывала, но соседки мои, конечно, знали предположение Игоря Николаевича и ждали меня с консилиума. И еще раз удивилась я: чужая беда невольно становится в какой-то степени твоей собственной здесь. Видно, и на самом деле кожа делается тоньше от высокого содержания стрептококков в воздухе…

— Этого нет… — сказала я. — С легкими неважно, но этого нет. Чуть было не померла от радости.

— Так бывает… — грустно подтвердила Люся. — Сильные переживания — это…

Она примолкла как-то, притихла с той злополучной ночи, больше теперь лежала, чем ходила. Раньше она, наоборот, старалась днем не ложиться, чтобы не дать совсем ослабнуть мышце сердца, теперь лежала почти целый день, у ней появились отеки, два раза за это время ей назначали капельницу со сложным составом сердечных и обезвоживающих лекарств. Не прошли ей даром Алкины штучки…

Заглянул Игорь Николаевич, остановился в дверях.

— Что это с вами?

Видно, сестра сообщила ему, что мне было плохо.

— Стресс…

Он покачал головой, взял мою руку, начал считать пульс, потом добыл из кармана этот надоевший мне до смерти аппарат для выслушивания, мотнул головой:

— Поднимите рубаху.

Какой толк, что он лишний раз пройдется пластмассовой лягушкой по моей груди и ребрам? Не вернешь… Но подчинилась — здесь я только и делала, что подчинялась приказам, как в армии. В жизни мне не приходилось исполнять столько приказов.

Слушал он долго и внимательно, по его полуприкрытым, с набухшими сосудами, векам пробегал трепет живого интереса: наверное, шел какой-то иной, свежий поворот темы в мозгу. Могла ли я его судить? Сама была такой же: сейчас я поймала себя на том, что наблюдаю за собой. Реагирую, бурно переживаю и спокойно регистрирую эти переживания: последовательность, внутреннее движение эмоций — прилив и отлив — и поведение мышц, как следствие этих эмоций. Приоритет духовного над физическим: бог слепил фигуру из глины и вдунул в нее душу. Тогда человек стал человеком…

Высвободив уши от кнопочек стетофонендоскопа, Игорь Николаевич поднял глаза. Я улыбнулась ему сообщнически: ничего, малыш, ставь свои опыты, может быть, это когда-то пригодится человечеству. Глаза доктора наладили со мной смущенно-веселый контакт, он поднялся, кивнул мне и вышел. Тут же явилась сестра со шприцем, вкатила мне дозу какого-то лекарства, кордиамина, что ли…

— Это надо, такую нервотрепку человеку устроить!.. — возмущалась Серафима. — За здорово живешь нервы потрепали, и ничего. Со всех взятки гладки. Хорошо, сердце у вас здоровое, другой бы умер.

Я промолчала, делая вид, что заснула. Не могла же я ей сказать, что, в общем, не жалею об этой неделе, чего бы она ни несла моему хрупкому здоровью. Что-то она дала мне, эта неделя, — что-то, чего не имела я в моей предыдущей жизни, словно бы прежде я была лишена какого-то органа чувств. Вкус, обоняние, слух, зрение, осязание… Самого главного — радарного — не было у меня. На прием не работали моя кожа, мой мозг — только на самопроизвольную передачу, когда слишком круто начинало бурлить то, что варилось внутри. Сейчас бойлер отключен от сети, внутри поутихло — начался прием.

К тому же ехидная реплика Серафимы, насчет моего здорового сердца, а следовательно, и напрасно занимаемой мною койки в палате, была уже как бы исключением, оговоркой в ее заметно изменившемся со вчерашнего дня отношении к соседям по палате. Вчера Игорь Николаевич пообещал, что добьется для Серафимы бесплатной путевки в подмосковный санаторий, — с этого мгновения она вся как бы светилась счастьем и предупредительной готовностью идти на уступки. Что ж, небольшая пенсия по инвалидности, одинокая, в общем, жизнь — поневоле скверные стороны характера подавляют то доброе, что, наверное, было все-таки в ней… Надо полагать, и надежды какие-то эта перспектива разбудила: Серафима еще не махнула на себя рукой как на женщину, могущую нравиться, — модная стрижка, не пренебрегает и коробочками с косметикой… Ладно, пошли ей бог осуществления маленьких надежд ее…

Чьи-то неуверенные шаги призадержались у моей койки. Я открыла глаза: Таня. Я улыбнулась ей удивленно. Не жаловала девчонка соседок по палате вниманием, десяти слов не сказала за неделю, что лежит здесь.

— Я рада, что не подтвердилось это у вас… — сказала она и тоже улыбнулась, скупо раздвинув длинные странного рисунка темно-красные губы. Гладенько причесанная, со слабым нездоровым румянцем на скулах — она запоминалась.