Избранное — страница 88 из 111

Я сижу расслабившись, мое кукольное восковое лицо обвисло: мышцы готовы к съемке, к передаче того, что я им прикажу. Я не смотрю ни на кого, даже на Игоря Сергеевича, который, подбежав к «дигам», уточняет направление боковой подсветки. Ассистент проверяет рулеткой расстояние до точки, куда должен встать Кирилл, войдя; потом до поворота возле трельяжа — чертит на досках пола мелом.

— Готовы? Замолчать всем, съемка! Мотор! Триста семнадцать, дубль один!

Я искоса из-под ресниц гляжу на вошедшего Кирилла, вбираю его в себя, точно боль, озарение, — и, не шевельнувшись, не повернув головы, тушу взгляд: загородилась. Я люблю его, он знает об этом, я жалка, но что сделаешь? Люблю…

— Стоп! Еще раз! Приготовились! Мотор! Триста семнадцать, дубль два!

Десять дублей. Это тоже стиль нашего режиссера: он не надеется на себя, на актеров, надеется на случай, на то, что из десяти дублей один будет приличный. Из-за этого он не стал снимать на «кодаке», дорогая пленка, можно делать один-два дубля. Снимает на ДС, качество изображения хуже, потом в августе шел брак пленки — «мигание», словно нарочно: более-менее сложная сцена, брак.

Снимают мой крупный план. Переставили камеру, чтобы был виден «ландшафт». Володя-ассистент снова замеряет рулеткой расстояние от моего носа, второй оператор Гена смотрит на экспонометр. Я вижу нижним, не прямым взглядом вихры Игоря Сергеевича над камерой, его пальцы, тискающие ручку: чуть выше срез кадра, ниже… вот так!.. Подбегает к «дигу», немного наклоняет его, снова смотрит в объектив, вскакивает, пододвигает ПБТ. Господи, я сейчас растоплюсь и утеку: жар мартеновской печи не сравнить с мощным потоком тепла и света от ПБТ, стоящего в двух шагах от меня. Сухо полыхает под гримом кожа, волосы под париком мокрые — Люся то и дело подходит промокнуть пот, поправить грим. Нестерпимо болят глаза. У сталевара лицо прикрыто щитком, а мне нельзя даже щуриться…

— Мотор! Триста восемнадцать, дубль один!

То же, что и с Кириллом, только на крупном плане. Лицо мое проигрывает приход любимого: расширились, потом метнулись и остановились зрачки, брови дрогнули жалко…

Стоп! Мотор!.. Стоп!.. Семь дублей…

Приход дочери Кирилла. Сашка играет дочь начальника цеха. Она является ко мне, чтобы устроить скандал, начинает на высокой ноте, но я ее останавливаю, объясняю, что от ее отца мне ничего не надо, что он не любит меня. Я люблю. Но это не в ее власти, ни в чьей власти.

Почему-то, чтобы помочь себе в этой сцене, я вспомнила не свои любовные неудачи, а отца. Мачеха была бывшей беспризорницей, первого ребенка родила в шестнадцать лет, он умер от какой-то болезни еще до ее встречи с отцом. Коротышка, недокормыш, коротконожка, но лицо яркое, красивое — мужчины обращали на нее внимание, это я помню хорошо. На улице ходила расхлябанной походочкой, глазами всегда чуть улыбалась многозначительно, не говорила, а мурлыкала. Когда мы с ней гуляли в Александровском парке, мужиков к ней словно магнитом притягивало, особенно морячков и молодых военных, начинался игривый треп: «Нет, а все-таки как ваше имя, девушка, скажите?» — «Зачем вам это знать? Зовут зовуткой, а кличут уткой… Ха-ха-ха». — «А вы и правда на уточку похожи, плотненькая, прямо ущипнуть хочется!..» Кончался этот треп обычно тем, что мачеха, бросив на меня коляску с маленькой сестренкой, уходила куда-то с новым кавалером, а вернувшись спустя час или два, наказывала отцу про отлучку не говорить. Я и не говорила, жалея его, не желая скандалов: ругались они дико, по-базарному, а я переживала, что отец умрет. В первую же военную зиму мачеха ушла от нас жить к подруге, оставив записку: «Виктор я немогу стобой голодать теперь меня нежди!» У подруги этой сутками не переставая гуляли, рекой лилось вино, пелись песни, был хлеб и консервы, было весело и сыто. В эту квартиру заезжали переночевать транзитные интенданты и командированные с фронта. Мы тогда сидели на урезанном военном пайке, ели подсушенную картофельную шелуху и солянку из капустных мороженых листьев: этот «приварок» я и Зинка ездили собирать на полях за заставой. Кстати сказать, Зинке моя мачеха нравилась, чем-то они, видно, были похожи, разговаривали на равных, подтрунивали друг над другом по-приятельски. Была мачеха веселой и беспечной: уйдя от нас в изобилие, она даже пятилетней дочери своей не догадывалась кинуть от него что-нибудь. Но отец ее любил. Я униженно помню тот вечер, когда он вернулся с завода и спросил, где опять болтается мачеха, даже печку не затопила. Я соврала что-то, не решаясь, жалея отдать ему записку, но тут зашла соседка, стала «открывать отцу глаза», называя вещи своими именами и то и дело ссылаясь на меня: «Настя подтвердит, не стеснялась ее Валька!» Отец слушал какое-то время, потом крикнул страшным голосом: «Замолчите! Вы просто завидуете, что старая уже и не можете… Это наши дела, никого не касается. Я люблю ее!» За всю свою жизнь я не испытала такого остроболезненного унижения, как тогда, когда слушала растерянно соседку, а потом увидела, как передернула, обесцветила боль лицо отца, свела судорогой губы. И жалкий, гордый вскрик. «Я люблю ее, замолчите!..» Мне это воспоминание пригодилось однажды, когда я еще давно, сразу после ВГИКа, недолго играла в областном театре Таню: там в пьесе ситуация была похожей. Здесь ситуация далекая, но боль, унижение и гордость: «Люблю, не ваше дело!..» — похожи, я «взяла» опять это воспоминание.

Репетиция. Мой ребенок с небрежно намазанной гримом рожицей, — даже ресницы не наклеила: сойдет, — влетает в декорацию, начинает говорить, поворачиваясь к свету, к камере и так и эдак. Что ей? В двадцать четыре года я тоже не думала ни о свете, ни о ракурсе, играла.

Мой ребенок. Те же скулы, что у меня, тот же выпуклый лоб и короткий нос. Верхние зубы чуть выступают уголком, — зализала в детстве, вообще у нее неправильный прикус, но это-то и придает ее улыбке ту асимметрию, очарование, которое добиваются заполучить в свои картины многие режиссеры. И глаза точно у новорожденного олененка — влажные, черные, чуть косят. Глаза прабабки-армянки, спасибо Алешке хоть за это.

Игорь Сергеевич, наморщив лоб и едва улыбаясь, тоже следит из-за камеры за репетицией. Откровенно любуется Сашкой, глаза нежные и чуть грустные. Самолюбиво дергается мое сердце, лицо становится напряженно-жалким. Ладно. Тоже годится для роли.

Поехали! Мотор! Триста девятнадцать, дубль один. Стоп! Мотор! Стоп!.. Пять дублей.

«Хватит, Валентин Петрович. У меня уже язык заплетается, видите? — Сашка совершенно серьезно показывает режиссеру розовый язык. — Третий дубль был самый хороший у меня и у мамы».

«Хватит так хватит. Ты устала? Учись у матери, пока молодая. Три часа мамочка твоя в кадре и свежая как огурчик».

Положим, у меня голова трещит и разламывается от усталости, от стяжек, от жара приборов, оттого, что толпа загородила все вокруг, дышать нечем. Но профессия есть профессия.

«Вот еще, вовсе я не устала, но что без толку одно и то же долдонить? Пора отдохнуть, вечером режим снимаем, да, Игорь?» — «Если будет солнце, — отвечает Игорь Сергеевич. — Но приборы ребята все равно перегонят на набережную и установят. Успеете, Николай?» — «Надо успеть. Погода под угрозой — осень, не лето. Надо успеть. Все, ребята». Щелкают вентили «дигов», выключают ПБТ, площадку осеняет прохлада и полумрак. Мы уходим в гостиницу.

Через несколько лет Сашку перестанут приглашать сниматься. Мода на нее пройдет, а то, что она капризничает на съемочной площадке, уж известно. Каждый режиссер пока надеется, что это у других, а уж он-то ее переломает, тем более что актриса она действительно превосходная, ни на кого не похожа — стоит повозиться. Но по прошествии лет таких режиссеров будет становиться все меньше: я-то знаю, на моих глазах происходили блистательные вспышки актерских дебютов и потом угасание в полной безвестности, забвении, даже гроб некому вынести.

«Режиссер есть режиссер, а дисциплина входит в профессионализм!» — твержу я Сашке. «Мамочка, но ты же согласна, что он не режиссер, а идиот. Вот когда я снималась у Андрея, я слушала его с открытым ртом. Но и он со мной советовался…»

4

— Сейчас век интеллектуального кино, — говорит мне Сашка, поднимая телефонную трубку. — Да?.. Мало написать сюжет, диалог и характер. Это только для нашей провинции проблема. Во всем мире это умеет делать любой ремесленник от кино. Нужна мысль, отбирающая, организующая материал. Мысль, а не сюжет должна двигать действие. Вот Бергман, Лелюш, Брессон… Алло, Игорь? Ну что?.. Значит, маме гримироваться? Папы нет еще, я сама позвоню Марине и Люсе. Слушай, обедать идем в шесть, и мама сразу же на грим. Приходи.

Звонит помрежу, чтобы та распорядилась машиной и собрала групповку, потом гримерше. Мой энергичный, мой глупый, беззащитный в своей самоуверенности ребенок…

«Согласна. Но, Сашок, талантливых фильмов мало и в мировом кино. Талант — редкость везде. Ремесло ремеслом, а талант талантом». — «Талант! Дилетанты мы, мамуля, вот что!» — «Ладно, умная дочь, я полезла в ванну, потом попытаюсь уснуть. В половине шестого разбуди меня. Ты где будешь?» — «У себя в номере. Я спущусь, я знаю, ты пугаешься звонков, если заснула».

Лезу в горячую воду, пытаюсь расслабиться, потом ложусь, задернув занавески. Гудят пароходы на Волге, грохочет землечерпалка. Засыпаю.

Сон. Во сне я видела, что Сашка — еще подросток, что она привела в дом мальчишек, они играют в какую-то нехорошую игру, непоправимо нехорошую. Я врываюсь в комнату, бью Сашку жестоко, со злобой, с ненавистью. Этой сцены не было, ее никогда не могло быть. Что отыгралось в моем уставшем мозгу? Мысли об отце, томящие позавчера, вчера, сегодня? Отец, я, дочь. Кровная связь, гены, цепочка временны́х перемен?

Нет… Конечно, я не ревную свое дитя к Игорю Сергеевичу, он немолод и неинтересен для нее, она кокетничает с ним по привычке и чтобы оператор хорошо снимал. Она любит своего второго мужа (с первым они разошлись, не прожив и полгода), у них полная гармония. Но я давно привыкла везде быть первой, быть единственной женщиной, теперь это уходит — и мне больно, мне непривычно перехватывать восхищенные взгляды, обращенные не на меня. И потом, я влюбчива, хотя умело скрываю это: миллион моих кратковременных экспедиционных влюбленностей глубоко похоронен в клетках моей памяти, о них не помню только я. Довольно редко я жажду реализации, продолжения — нельзя, я дорожу своим строгим именем. Потому моя влюбчивость — моя беда. Но, быть может, без этого все-таки нет актрисы и повышенная эмоциональная уязвимость — составная таланта?