Избранное — страница 9 из 12

Никак, нисколько, ни минуты не осуждала и не осуждаю Вас, только осознать очень трудно, дитя мое. Куда бы Вы ни поехали — Вы — *носитель русской культуры*. Это — прежде всего. Вы понимаете, что русский язык, русскую историю Вы знаете как очень немногие в России, на родине Вашей. Ну — ничего, ничего. Вспомним опять-таки о Бунине и даже о Горьком тех лет, когда ему был запрещен въезд на родину (при царизме). Вспомним и о Герцене. Он стал крупнейшим писателем русским, находясь там, за рубежом. Думал только о России и о чем ни писал бы — получалось о России. Так будет и с Вами. Мы — неразлучны, неразлучимы. Нельзя разлучить нас. Вы не должны допустить это душевное разлучение… Продолжайте переводы Петрарки. Преподавайте (в Англии или во Франции или в Германии) русский язык, который Ваша стихия, Ваша любовь, как и моя. Вы бесподобно знаете историю России. И хорошо, если будете ее преподавать. Ну и литературу знаете, конечно, хотя я не во всем с Вами согласна. Я много думала — неверно оценили и осудили Вы поэтов 20-х годов — это были люди верующие и бескорыстные. Они лишены были проницательности, дальновидности. Это их беда, несчастье, но не вина. Подумайте об этом… Еще одно необходимое слово — о Достоевском. Вы назвали «Дневник писателя» мракобесием, имея в виду, очевидно, «еврейский вопрос». Вы не поняли главного. Достоевский не хотел еврейской интеллигенции. В этом было его жалкое недостойное заблуждение, но Бог сжалился над ним. И не допустил его умереть в этом заблуждении. Появилась на пути еврейская девушка, его корреспондентка, и наступил окончательный, безвозвратный перелом в мировоззрении писателя — вспомните его ответ на ее письмо о похоронах врача-немца. Господь Бог — только он — послал Достоевскому эту девушку и не дал ему умереть в заблуждении. Это крайне важно, и как же Вы, такой умный, этого не поняли?!

Останьтесь верны Родине, где бы Вы ни находились.

Вы такой же русский, как Левитан, как Пастернак и Ахматова. Нет родины у Вас, кроме России. Но и на чужбине можно жить достойно и плодотворно и служить родине своей. Живите в полную силу[16].

* * *

Сиротеем, сиротеем.

А друзья мои куда-то

Отбывают, уезжают

Без оглядки, без возврата.

Разве существуют какие-то национальные свойства и недостатки? Очень уж все общечеловеческое.

* * *

Есть наслажденье быть одной.

Есть наслажденье тишиной,

Глубокой тишиной ночной,

Когда угомонятся люди.

Все в мире спит. Такая тишь.

И только ты одна не спишь.

* * *

Апрель 73

«Пожалей… (моего) плеча».

Какой одесский оборот, не правда ли, XX? А ведь это — Некрасов!

Неужели К<орней> Ч<уковский> не обратил внимания?

* * *

Читатель нынче ко всему привык.

Не изумив нисколько нашу прессу,

Один писатель («друг степей, калмык»)

Пятнадцать суток посулил Дантесу.

* * *

16 апр. 73

Сейчас ночь, спать ложусь.

Как это в детстве, когда дождик шел? —

Дождик-дождик, перестань

Я поеду на Ёрдань

Богу помолиться,

Христу поклониться…

А одна игровая приговорка заканчивалась так:

Птички летят,

Колокольчики звенят —

Задние-передние

Пожалуйте к обедне!

А начало?

* * *

Апрель 74

Книга N. прекрасная. Но одно сучье стихотворение, одна чайная ложка дегтя в бочке меда, и вся книга изгажена. Так — для меня. Нельзя стремиться к тому, чтобы нравиться всем.

* * *

Июнь 74

Читать — соблазнительнее и легче, нежели писать. Я в гораздо большей мере читатель и «размышлятель», нежели писатель. Хотя писать хочется больше, чем читать. Но это «хочется» — далеко от действия. Брать бумагу, возить пером по бумаге — тягостно. Я писать не умею. М<ожет> б<ыть> у меня как у Далчева: «Мысль моя — робкая птица…» (это из его прозы). <…> Но если силы будут, все же хочу «вспоминать», записать. Боже, сколько всего было в жизни! Страданья людей, и от людей чаще радости, чем огорченья. <…>

* * *

Июль, ночь. 74

…Господи, хоть бы Толя выздоровел! Занялся бы Пушкиным. И вообще первой половиной XIX в. Историк ведь. И так понимает поэзию. Поэт ведь в сущности. Страшная вещь ностальгия, как я боялась ее для Толи. Но то, что происходит, превзошло все мои ожидания.

* * *

30 ноября, 74

Читая Аксакова, «Знакомство с Гоголем»:

(Фома Кемпийский — Фома Опискин; пустяковое наблюдение, но все же… Было ли кем-либо замечено? Не знаю что-то.) Но какая книга, каков Аксаков! Книга вышла в 1960 г., а я только теперь ее читаю. (И книга-то моя, собственная!) Книга замечательная.

Перечитывала письма Гоголя разным людям и очень рассмешила Арину, сказав: «Хуже меня письма писал только Гоголь». И сколь ни невероятно, но это почти так.

* * *

О Цветаевой.

Много думается о ней. Вчера перечитала ее «Искусство при свете совести». Много верного (пушкинского) о назначении искусства. Но то, о чем Пушкин писал просто, кратко, ясно, точно (см. его «Заметки на полях» о статье Вяземского об Озерове), — у Ц. путано, вычурно, невыносимо. Она пересказывает лишь Пушкина (к сожалению, без ссылки на него, — мысль о вне-нравственности искусства, о его вне-поучительности, о его единственном законе: поэтичности). Не расставалась с Пушкиным всю жизнь (кроме 6 лет после смерти Ахматовой — не могла к нему прикоснуться, такое было сиротство)…

Какие чудесные стихи были у молодой Цветаевой. Сколько истинного новаторства, сколько счастливых находок — в ритмах, в интонации. Уверена, что Пушкин восхитился бы. А потом?

Все эти «попытки» — поэмы с мучительным (и на читательский вкус вымученным) синтаксисом, смутные в мысли, натужные, напряженные, негармоничные. Новаторство — внешнее[17]. Но все — не выдуманное, подлинно-голое ломаной-переломаной души. Но уже совсем — вне-пушкинское. И для него, конечно, неприемлемое. Это не сознательные эксперименты в русском языке, русской речи, в русской поэзии, выверты В. (не-поэта), грешно было бы и сопоставлять. У Цветаевой и в этих мучительных поэмах — душа и голос большого поэта. Но вымученного до такой степени, когда нет и не может быть гармонии, все — анти-гармония, т. е. слово изломанной души. Бедствие. Вот из-за этой же анти-пушкинской стихии Ахматова и говорила, что «ее (Цветаеву) нельзя близко и подпускать к Пушкину». <…> В ее — цветаевских — наблюдениях — есть и верные (хотя бы о «Пугачевском бунте» и «Капитанской дочке» — поразительно), но каким противоестественным языком это все высказано. Нельзя о Пушкине так писать.

* * *

Но все, кому не лень,

Вторгаются в мой день

И рвут его на клочья.

А ночью… Что же ночью! —

Беспомощная тень

Плетется еле-еле.

Ей лишь бы до постели

… … … … … … … … …

Пустые разговоры

И это день за днем

И это год за годом

И это до могилы

И это навсегда

… … … … … … … … …

* * *

Я получаю письма от старух.

Все то, чего сказать не смеют вслух,

Не только вслух — и мысленно не смеют —

Сама перед собой душа робеет…

(… … … … … … … … …)

В ожогах сердце. Чем помочь могу?

Я перед ними в горестном долгу…

… … … … … … … … … … … … … … … …

* * *

Господи, помоги мне. Пусть будут стихи — столько раз слышала их, сквозь меня, сквозь сердце шли потоком — только записать, а мне лень было встать, взять тетрадку — думала — не забуду, запишу. А теперь — столько месяцев — молчание — глухое, мертвое. Господи, дай мне услышать.

* * *

В нелегком одном разговоре

Совсем, о, совсем не со зла,

Вы мне пожелали горя —

Конечно, я Вас поняла.

Вы видели то, что другие

Не видят. Спасибо, мой друг.

Вы видели, что летаргия

Не вовсе невинный недуг.

Вы мне пожелали горя

В надежде: а вдруг оживу?

Не сгину в моем затворе,

А вновь буду жить наяву.

… … … … … … … … …

* * *

«Фантастика Гоголю не дается» — писал Белинский. Ну что на это скажешь? Какое непостижимое сочетание у этого автора полнейшей тупости с тонкой проницательностью. А вот прочтешь такое заявление — и руки опускаются, плюнуть хочется: тупица, тупица. Юмора не понимал, изящества не ценил. Пушкинское гениальное свойство говорить главнейшее, важнейшее мимоходом, легко, будто едва касаясь — разве Белинский понимал это? Унылая морализующая тупица и — проблесками — зоркость удивительная. Он был туп и груб — «неистовый Виссарион». Улыбка, летучая легкость были ему непонятны. Юмора он не воспринимал. Ему нужна была «идея». Неумеренные восторги по поводу «Бедных людей» сменились грубыми, издевательскими насмешками над «Двойником».

«Бедные люди» — в композиции и во многом другом совершеннее «Двойника». Но, пожалуй, в «Двойнике» при всех его несовершенствах и, прежде всего, крайней растянутости — впервые ощутимы масштабы Достоевского.

* * *

…Статьи Асмуса о Пушкине-теоретике замечательны.

* * *

Сожжете иль просто схороните — это неважно.