Избранное [Молчание моря. Люди или животные? Сильва. Плот "Медузы"] — страница 72 из 84

«— Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.

— Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.

— Я этого не исключала.

— Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.

— У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась…

— О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня… быть вынужденным… подвергаться…»

Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.

«— Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.

— И встревожить.

— И встревожить. Тем более что… ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.

— Не мой, а ваш.

— Простите, не понял?

— Ваш электровоз. Мое дело — следить за стрелками и светофорами.

— Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?

— А вот это, друг мой, пока еще загадка даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин — тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже — почему бы нет? — какие-то флюиды… Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте — ни в коем случае… Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс… Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног… И конечно, мой взгляд, мое присутствие… Ведь вы пытались, не правда ли?

— Что пытался?

— Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.

— Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только…

— Что — только?

— Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.

— И вы вернулись ко мне?

— Вернулся».

Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.

«— Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?

— Так мне удобнее.

— Хотите прослушать запись нашей последней беседы?

— Незачем. Я все отлично помню.

— Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской…

— …которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да…»

После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго — главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение — что это: смущение? ирония?

Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:

«— …И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн… Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она…».

И опять пауза.

«— …она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: „Нет!“ — и тянет за собой в другом направлении, приказывает: „Сюда!“ И в ее облике вдруг появляется что-то — ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.

— И о чем вам не хотелось мне рассказывать?

— Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.

— Вы правы. Что ж. Продолжайте.

Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. „Куда вы ведете меня?“ — „Увидите“. И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена — в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне — это был „Плот „Медузы““. Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.

Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: „Мой отец плохо относится к вам“.

Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в „Медузе“ я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. „Он будет мешать мне встречаться с вами“. Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: „Вы меня любите? — И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: — Вы меня совсем не знаете“.

Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): „Вы меня не знаете, а я… о! я… Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. — Я влюбилась в вас давным-давным-давно“. (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: „Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.

О усилья и муки Это река океан

Который вздымается валом кровавым

Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц…

В подножия ваших дворцов ее волны плещут…

Я десять раз перечитала ваши поэмы! — На ее губах мелькнула пугливая улыбка. — Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, — ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне…“ Я стиснул ее руки: „Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!“ Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность».

И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.

«— Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо — может быть, потому, что сама испугалась их, — так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал — она сказала: „Уведите меня“.

Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда — но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила — и тут я уже совсем перестал ее понимать: „Мне не хватает мужества“. И совсем упавшим голосом: „Мужества у меня ни капли“.

Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: „Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все — даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг“. Она до боли стискивала мне руки — волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: „Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор „Медузы“! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой… За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом… О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!“ А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что… (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)…