Избранное. Молодая Россия — страница 65 из 83

Он вернулся в Берлин и прожил здесь еще более полугода. Письмо, которое я сейчас приведу, писано в последние дни 1834 года, приблизительно через две недели по возвращении из этой поездки. В нем есть намеки на какой-то «случай» и на какую-то женщину; но мы ничего не знаем об этом случае и не знаем также, о какой женщине идет речь, кто была эта Ульрика. По-видимому, одною из причин его возвращения было полное отсутствие средств: отсюда его бешеный сарказм там, где он говорит о деньгах.


«Берлин, 4 генваря 1835 – 23 дек. 34. Любезнейший Александр Васильевич! Мне ли сомневаться в вашей дружбе? Мне ли сомневаться в вас, когда в последнем вашем письме я опять узнаю прежнего философа-мечтателя?

Да! когда вы говорите: «начинают уже проявляться прекрасные души, которые» и пр. и пр. и пр. – о! тогда мне приходит охота засмеяться, громко засмеяться тем ядовитым сардоническим смехом, который я перенял от серого философа… Так вы верите, что какая-нибудь из этих прекрасных душ может устоять против толстого пучка ассигнаций или кусочка голубенькой, красненькой или полосатой ленточки? Так вы верите. О! если вы еще во что-нибудь верите, то вы – мечтатель! вы профессор! вы провинциал! вы оригинал! Вы никогда не жили в свете и не умеете жить в свете.

Я, благодаря Бога, разделался со всеми верованиями и теперь ни во что больше не верую. – Ах, нет! извините: я верую, твердо верую – в полный кошелек, когда он у меня в кармане. Деньги – вот мой символ веры! Вот лучшее ручательство свободы человеческой! без сомнения, лучше какой-нибудь нелепой конституции! Ротшильд – вот мой идеал свободного человека! О! как бы я желал быть Ротшильдом или, по крайней мере, Мендельзоном или Штиглицом{636} (если только он не обанкротился)! Представьте себе! я даю огромный обед и за столом моим сидят первейшие дипломаты, люди, правящие судьбами Европы. Эти господа очень хорошо знают, какими пружинами управляется наш подлунный мир – и потому они смеются, и имеют полное право смеяться над вашею братьею, ободранными философами, когда вы в ваших утопиях мечтаете о каких-то небывалых гражданских добродетелях.

Так, это решено: отныне главною целью моей жизни будет благородное занятие – копить деньги! Деньги! деньги! С деньгами я имею четверку лошадей и блестящий экипаж и право забрызгать грязью с головы до ног первейшего философа в мире. С деньгами – у меня десять, двадцать прелестнейших любовниц; с деньгами – берегитесь, мужья! горе! горе вам! О, фортуна! ты будешь наконец моею! я выпью до дна чашу, полную чашу чувственного наслаждения, и умру с устами, припекшимися к краям ее!

Вот вам отрывки из моего журнала:

«30 декабря. Я топал ногами – я проклинал фортуну. Деньги! деньги! деньги! Если бы я имел деньги, я бы тотчас взял Ульрику на содержание – жил бы с нею – запер бы ее за железные решетки – и она была бы моя, моя исключительно».

Вы не можете понимать меня, потому что вы не видали Ульрики с ее голубыми глазами, с ее детскою, плутовскою улыбкою, с ее стройным станом, полною грудью и нежно-округленными ляжками.{637}

«2-го декабря, в три часа ночи, я сидел в огромной комнате, перед большим черным камином, на почтовой станции между Римом и Чивитавеккия – в углу ворчала собака, чуя иностранца – я отогревал свои ноги и поправлял дрова в камине, говорил в душе своей прощальные слова Италии:

Италия

«Слезы вдохновения, слезы умилительного воспоминания, слезы первого человека о потерянном рае льются из глаз моих, когда я думаю об тебе, Италия!

Италия! Италия! погасший вулкан физический и нравственный! Плодоносная земля полубогов! В твоей тучной почве хранятся драгоценные семена. Придет время, и когда-нибудь, в прекрасное утро, твое солнце взойдет яснее, заблещет ярче, и семена твои прозябнут и стройными пальмами подымут к небу величавые главы свои». – «Я прожил в Италии четыре месяца, свободный, беззаботный, как Бог. Это были дни безоблачные и на небе, и в сердце моем. Правда, под конец моего путешествия меня постигли маленькие неприятности, которые чернь назвала бы несчастиями. В Неаполе я три или четыре дня стоял между двумя пропастями: мне оставалось или застрелиться, или умереть с голоду. Было еще и третье средство – спать на мостовой и просить милостыни, что очень не трудно под ясным неаполитанским небом. Но я был уверен, что мне не достало бы мужества ни застрелиться, ни просить милостыни, и потому я решался уже запереться в своей комнате, лечь в постель, закутаться в одеяло и таким образом философски ожидать смерти…

Но это были минуты, секунды перед вечностью моего блаженства. В четыре месяца я прожил целую жизнь: я обнял горячими объятиями не холодный труп, но исполненную свежей жизни богиню Древности: да! я видел эту Клеопатру лицом к лицу и роскошествовал и замирал в ее объятиях. В четыре месяца я приобрел несколько опытности, приобрел спокойный взгляд на бурное море жизни.

Оно кипит однообразно,

Как пена средиземных вод,

И за волной волна согласно

Восходит с шумом и падет.

Я часто был в Вилла-реале[369]

И пригляделся я к волнам,

И грозные те волны стали

Обычным зрелищем очам.

Если мне не суждено возвратиться в Рим и жить, долго жить в Риме – по крайней мере я желал бы умереть в Риме! О! если я умру в России, перенесите мои кости в Италию! Ваш север мне не по душе. Мне страшно и мертвому лежать в вашей снежной пустыне.

О, как сладко спать в священной римской земле, под этим вечно-ясным небом, в тени вечно зеленых кипарисов, на Английском кладбище, подле пирамиды Цестия! Прекрасное было утро, когда я осматривал это кладбище и пирамиду, и на меня нашла какая-то грусть, какое-то предчувствие – может быть здесь лягут мои кости! Мои глаза даже выбрали место – там, где три кипариса стоят вместе – вот венец моих желаний! Друзья мои! похороните меня там – и я был счастливейший из смертных!».

Отрывок из журнала

«О, Рим! Рим! единственная цель и самый блестящий пункт моего путешествия! Мне ли тебя забыть? мне ли забыть твои упоительные вечера и прогулки на Monte Pincio, и твоих классических дев с полными грудями и черными огненными очами?

О, если бы вы знали, какие змеи гложут теперь мое сердце! какое борение страстей в груди моей! – Она уже ступила одною ногою в пропасть и с каждым днем, с каждым часом, с каждою минутою должна спускаться ниже, ниже, ниже. И я должен быть равнодушным зрителем – и судьба ее в руках моих! Еще минута – и она погибла! еще минута – и она спасена! Я могу быть ее богом-искупителем, ее творцом всемогущим, – я могу вырвать ее из праха – вознести ее до небес – сделать ее счастливейшею женщиною, царицею, богинею! И все это зависит от меня – зависит от лоскутка прусской ассигнации, которой теперь у меня нет в кармане. Вот зависть судьбы! Ангелы и дьяволы, Небо и Ад стоят в неподвижном ожидании (хоть я не верю ни в то, ни в другое) – и ждут моего решения, моего всемогущего творческого слова! Но с другой стороны, когда я войду в самого себя, когда я загляну в свою душу, я стыжусь и изумляюсь нелепости и бессмысленности своих чувствований. Это каприз! это своенравие! это сумасшествие! – О! внутри меня не осталось никакой точки опоры – вся моя жизнь извне. Мне ненавистны все книги: что в них нового? Мне кажется, я все перемыслил и перетерпел. – Скучен нестерпимо театр – Боже мой! самый лучший актер, Гаррик, Тальма{638}, только обезьяна. Что его кривлянья перед смертными конвульсиями страстей, какие я наблюдал и испытал в действительной жизни? – О! я мученик моей непостижимой глупости!»

«10 января. И вот в каком состоянии я возвращаюсь в Петербург! – На меня подул самум европейской образованности, и все мои верования, все надежды облетели, как сухие листья. Что мне осталось? Я возвращаюсь к вам без любви к науке, ибо, чтобы любить науку, нужно веровать в ее достоинство, веровать в усовершимость рода человеческого. Что мне делать между вами? Веровать ли в вашу Пятницу? О Боже! и жалко, и смешно! Я перестал верить в целые государства, а положусь на ваше мелкое общество!

И, обнаженный от всех верований, я еще верую – о смейтесь! смейтесь! еще верую – в женщину!!! Я, безумец, мечтаю, что могу быть Пигмалионом этой бездушной Галатеи. – Но кто же вам сказал, что в материи может быть какая-нибудь искра божества! О, мучение, адское мучение! Случалось ли вам когда-нибудь? – вы хотели быть Богом – создать что-нибудь, – и земная материя оставалась непослушною, неподвижною, бесчувственною – прах прахом!

Я плачу слезами бешенства – эти слезы горче морской воды – они так едки, что могут переесть самое крепкое железо.

Я поставил все сокровища моего сердца на бубновую даму – и она идет налево. – Я расточаю все богатство моих чувствований – всю поэзию души – и перед кем? перед кем!!! Я обманываю себя, хочу, чтоб и она продолжала меня обманывать, я закрываю глаза – о! если я их совсем открою – передо мною будет смрадная бездонная пропасть.

Это прекрасное тело, округленное по образцу греческих Афродит, это прекрасное тело, которое я боготворю, перейдет завтра же, может быть, – может быть, через несколько часов, перейдет, как товар, в самые пошлые руки. – Этот прелестный ротик, который с дьявольскою улыбкою бесстыдно нашептывает мне святые слова любви – завтра же, с тою же улыбкою и теми же словами будет говорить с другим и с третьим! – Думали ли вы, чтобы я когда-нибудь дошел до такого сумасшествия? Любить? мне любить? и кого? Кого? о Боже милосердный!

К чему же служили эти философские курсы! это изучение систем древних и новых! Чтоб остаться таким же ребенком, как и прежде? Вот ваши теории! Вот ваше так называемое литературное воспитание! Вот чтение поэтов! О Платон! Платон! ты прав! В этом одном ты не был мечтатель, когда хотел выгнать поэтов из твоей республики