Сам Чаадаев никогда не переходил в католичество, – и это была, разумеется, вопиющая непоследовательность. На вопрос Пановой, как ей поступать в отношении католичества, он в знаменитом письме отвечал: вы должны верить, что католичество, как воплощение высшего христианского начала – единства, есть истинная религия; но именно ради принципа единства вы не должны обнаруживать этого убеждения пред лицом света (чтобы не вносить разлада в семью и общество); пусть оно будет только внутренним светильником вашей веры. – Иначе оправдывает он самого себя в письме к А. И. Тургеневу, 1835 г.: «Вы ошиблись, назвав меня настоящим католиком. Я не отрекаюсь от своих верований, – да и не пристало мне теперь, когда моя голова уже белеет, изменять убеждениям целой жизни; но признаюсь вам, я не хотел бы найти дверь больницы запертой, когда мне придется – не в долгом уже времени – постучаться в нее»[374].
XV
Биография Чаадаева со времени его возвращения из заграницы естественно делится на три периода: 1) годы уединенного сосредоточения и творчества, 1826—30, 2) возвращение в общество и соответственный пересмотр доктрины, 1831—37, наконец 3) период неподвижности и старчества, 1838—56. Плодом первого периода были «Философические письма», плодом второго – «Апология сумасшедшего», третий остался литературно бесплодным{245}.
Мы переходим теперь ко второму периоду.
Чаадаев 30-х годов во многом непохож на автора «Философических писем». Эта разница – прежде всего внешняя. По словам Жихарева, Чаадаев донельзя надоел лечившему его проф. Альфонскому своей мнительностью и капризами, и так как он в сущности был совершенно здоров, то Альфонский кончил тем, что однажды чуть не насильно свез его в Английский клуб; здесь Чаадаев встретил множество старых знакомых и был радушно принят ими. Это случилось в мае или июне 1831 года; с этого дня Чаадаев сделался постоянным посетителем клуба, стал бывать в знакомых домах, начал и у себя принимать, словом – был возвращен обществу. Вместе с тем, и здоровье его заметно поправилось, хотя мнительность и нервозность, по-видимому, никогда не оставляли его.
В эти годы жил в Москве и единственный его брат Михаил, тоже рано потерпевший крушение, ожесточенный и замкнувшийся в себе. А в глухой усадьбе Дмитровского уезда непрестанно томилась тревогою за них старая воспитательница-тетка, княжна Щербатова, и усердно ползли в Москву ее чудовищно-безграмотные письма, в которых трогательно слиты наивность понятий, нежная заботливость и старомодная учтивость манер. Она матерински любит обоих, но Михаил ей ближе, с ним она может просто говорить, а Петр внушает ей какое-то суеверное почтение. Да он почти и не пишет; зато Михаил Яковлевич с педантической аккуратностью отвечает на каждое ее письмо. «Любезный мой друг, Михайла Яковлевич! – обыкновенно пишет она[375]. – Давно не имею никакого сведения о вас, заключаю, что ты не имеешь ничего сказать приятного, потому и не пишешь», и т. д.; и затем: «остаюсь с искренней моей преданностью любящая тебя покорная услужница и тетка кн. А. Щербатова». И он отвечает примерно в таком роде: «Милостивая Государыня, любезная тетушка. Письмо ваше от 22 ноября честь имел получить. Имею удовольствие вас уведомить, что здоровье брата Петра Яковлевича приметно поправляется, и кажется, можно надеяться, и т. д., а в заключение неизменно: «Впрочем, честь имею быть с чувствами истинного почтения и преданности, милостивая государыня любезная тетушка, ваш покорнейший слуга и племянник Михайло Чаадаев». Целые дни сидит старушка за пяльцами у окна, вышивая то «мамелюка» для Михаила Яковлевича, то ковер к именинам для Петра, – «но немного не достало шерсти, всего 6 золотников, но ни в одной лавке нету; к 29-му ежели добуду, то будет кончено»; «а вечером, – пишет она, – моя Анетка мне читает и потом мы играем в шах и мат, и она играет лучше меня»… «И теперь взяла я книгу у Норовых, Семейство Холмских, которую тебе рекомендую. Не можешь себе представить, как интересно, а кто автор, неизвестно»{246}. Книги доставляет ей обыкновенно Михаил Яковлевич – французские романы из библиотеки Семена, где он держит для этого полугодовой абонемент, и каждый раз, когда кончается срок абонемента, она просит больше не присылать ей книг: «и так уж ты меня одолжил, что не знаю, как тебя и благодарить; в скуке моей, конечно, великая отрада, но надо и совесть иметь: в год это делает сумму, а я знаю, что ты и сам нуждаешься». Анна Михайловна живет однообразно; изредка навещают ее соседи, чаще других (но больше для того, чтобы поесть) – Бахметевы, и сама она изредка ездит к Норовым, к тем же Бахметевым, а весною и осенью распутица, зимою стужа и метели надолго отрезывают ее от мира. Зато бывают у нее и банкеты. «Завтра у меня grand diner[376] на случай дорогого моего именинника, с чем и тебя поздравляю и уверена, что сей день проведешь с любезным твоим братом, а я со своими соседями, а именно Малиновским, Норовыми и Бахметевыми, и твоим шампанским будем пить за здравие любезного моего племянника». Переписка с Михаилом Яковлевичем, да редкие свидания с ним и с Петром Яковлевичем – ее единственная отрада, их здоровье и дела – ее главная забота. Ее томят предчувствия, мучит неизвестность о них: «Стараюсь как можно более заняться. Нет минуты, чтобы я была не в действии, развлечь себя от мыслей, которые во мне производят такое биение в сердце. Только и в голове, что вы». У нее, разумеется, есть бесконечная тяжба с какою-то помещицей, и это дело часто фигурирует в ее письмах; раз тоже поинтересовалась она спросить о московских балах, на что угрюмый Михаил Яковлевич отвечает ей сухо: «насчет здешних увеселений по случаю пребывания здесь императорской фамилии могу вам сказать только то, что несколько дней тому назад, ехав от брата, видел, что по Петровке горят плошки, а по какому случаю, мне неизвестно». Обычно же ее письма исчерпываются вопросами о здоровье Петра Яковлевича, выражениями сочувствия, советами и пр. Очень тревожат ее денежные дела братьев, впрочем лишь смутно известные ей. «Дела его, – пишет она о Петре Яковлевиче, – кажется, не так исправны, все нуждается в деньгах, а куда проживает, не ведаю, но, кажется, он очень расстроен в своих финансах». Она узнала, что все имения Панова, которому Петр Яковлевич ссудил изрядную сумму, давно заложены; «напрасно он верил такому вертопраху; он судит по своей душе и всякому верит». Михаил Яковлевич пишет ей: «Из деревни меня уведомляют, что хлеб совсем не родился, едва на семена собрали и оброка платить нечем»; на это старушка отвечает, что это-де несомненно «предлог их, чтобы не платить. Имев во владении всю землю, каким же образом могут отказаться платить что следует? и неужели все откажутся крестьяне платить своим господам? поэтому все дворяне будут банкруты и все имения опишут». В своей материнской заботливости она усердно хлопочет, чтобы оба брата жили в любви и дружбе, Так, она пишет Михаилу Яковлевичу: «Брат твой меня уведомляет о твоем здоровьи и между тем, что вы живете между собою в совершенной дружбе, чему я истинно порадовалась. Вы оба намереваетесь переменить квартиру по близости друг от друга, что для вас будет весьма приятно». «К крайнему моему сожалению, – пишет она в другой раз, – потеряла всю надежду вас видеть у себя, но истинно не сетую на тебя: присутствие твое нужно брату твоему, в его положении великое удовольствие разделять время с тобою. Не можешь себе представить, сколько мне приятно ваше дружелюбие»; и каждый раз, поздравляя Михаила с днем рождения или именинами Петра, она не забывает прибавить: «и надеюсь, что ты проведешь сей день с ним; уверена, что ты ему сделаешь большое удовольствие».
А отношения между братьями как раз в это время начали портиться и, по-видимому, без всякой определенной причины. Петр был капризен, Михаил Яковлевич становился все нелюдимее и раздражительнее, оба с годами черствели, а умственной связи между ними не было никакой. Еще осенью 1830 года братья обменивались нежными письмами. В Москве тогда была холера, и Михаил Яковлевич, гостивший у тетки, сильно тревожился за брата; вот несколько строк из его письма к Петру Яковлевичу от 12 октября: «Ты пишешь, что всегда меня любил, что мы могли доставить друг другу более утешения в жизни, но любить более друг друга не могли. За эти мне неоцененные от тебя слова наградит тебя собственное твое чувство. Я не берусь тебе сказать, какое они на меня делают и всегда будут делать действие. Ты уверен, что я тебя люблю, потому ты сам можешь понять. Могу тебе только сказать, что это правда и что я это знаю, и что мне это величайшее утешение». Охлаждение началось, по-видимому, особенно с того времени, когда Петр Яковлевич стал снова бывать в обществе, и оно характерно отражалось в письмах Михаила Яковлевича к тетке.
Эти письма вообще недурно живописуют будничную физиономию П. Я. Чаадаева в момент его перехода из мрачного затворничества в светскую жизнь. В феврале 1831 года Михаил Яковлевич пишет Анне Михайловне: «Могу вас уведомить, что брат теперешним состоянием здоровья своего очень доволен в сравнении с прежним, даже полагает, что он от жестоких припадков (геморроидальных), которыми страдал, совсем избавился. Аппетит у него очень, даже мне кажется – слишком хорош, спокойствие духа, снисходительность, кротость – какие в последние три года редко в нем видел. Цвет лица, нахожу, гораздо лучше прежнего, хотя все еще очень худ, но с виду кажется совсем стариком, потому что почти все волосы на голове вылезли. Я живу очень от него близко и почти каждый день у него обедаю и провожу у него большую часть дня». В апреле он извещает тетку, что брат здоров, собирается прожить лето у нее в Алексеевском и даже думает построить себе там флигель по своему вкусу, на что старушка спешит отвечать: «Принимая искреннее участие о вас, можешь себе вообразить мое удовольствие, что здоровье Петра Яковлевича поправляется, и прошу Бога, чтоб совершенно восстановилось. О намерении его приехать пожить в Алексеевское почту себе за счастье, видя его, буду гораздо спокойнее. Что же касается до постройки флигеля для него, чтоб он был