Избранное — страница 1 из 27

Избранное

СНОВА ПИШУ О НГУЕН ХОНГЕ

Начну как положено: давнишний мой друг Нгуен Хонг (о нем я писал для вас в 1966 году в предисловии к «Воровке») вошел в высокие врата прозы несколькими годами раньше меня, напечатав свой первый рассказ в шестнадцать лет. Впрочем, хотя литературный его «возраст» почтеннее, годами я старше без малого на десяток лет. Но вот парадокс — нас обоих в один и тот же день Союз писателей проводил на пенсию. Конечно, время необратимо, — мы с Нгуен Хонгом не покушаемся на законы природы, — зато для нас оно заполнится теперь по-иному и все без остатка будет посвящено творчеству. Мы можем отныне в любой день сняться с места и ехать навстречу героям будущих книг, новым, незнакомым покуда людям с их делами и заботами, радостями и исканьями, — навстречу переменчивой, постоянно обновляющейся жизни. Мы по-прежнему вправе писать обо всем, каждый — по-своему, как привычно руке и сердцу. И только — тоже как прежде — не вправе писать плохо.

Нгуен Хонг остается все тем же — неутомимым, я бы даже сказал, ненасытным в работе. И пусть в иные часы и дни его не посещает вдохновение (классики в таких случаях говорили: «Острие кисти не трепещет на ветру…»), Нгуен Хонг все равно пишет упрямо и рьяно, считая себя работником слова, имеющим свой собственный план и норму выработки. Признаться, безмолвными ночами, когда мне не пишется и чистый лист бумаги подобен безбрежной белой пустыне, на краю которой бессильно застыло перо, не смея вывести мятущиеся в голове образы, мысли и фразы, а время идет и идет, я вспоминаю Нгуен Хонга. Мне чудится, будто он ведет меня — строка за строкою — к последнему берегу пугающей белизны, где, наконец, старый наборщик склонится над моей законченной рукописью.

Есть у Нгуен Хонга еще одно редкое качество: органично слитый с жизнью, он видит ее именно так, как надлежит воплощать в книгах. Помню, давным-давно мы, выйдя из тюрьмы, вернулись домой и, так уж совпало все, вскоре оба издали свои первые книжки. Конечно, мы сразу прочли сочиненья друг друга. Нгуен Хонг похваляется, что, вопреки всем перипетиям минувших лет, сохранил письмо, которое я написал ему тогда, и часто вспоминает одну фразу оттуда: «…Я — человек, стремящийся ниспровергать дворцы и храмы, а вы жаждете высекать статуи и отливать колокола…»

После неодолимой тяги к творчеству, вторая страсть Нгуен Хонга — это стремление передать свое мастерство молодежи. В годы войны с французами на лесной базе Нгуен Хонг был директором одногодичной Литературной школы. Союз писателей Вьетнама впоследствии не только сохранил, но и приумножил прекрасную эту традицию. Главным на Ханойских литературных курсах были не зачеты и экзамены, а творческие семинары, общение с мастерами, как завел некогда «мэтр Хонг». Сам он, кстати, тоже преподавал на этих курсах. Но студенты их не только постигали основы мастерства, они разъезжались по стране, учась понимать и осмысливать жизнь. Среди них были люди мирных профессий и солдаты, и «практику» многие проходили на фронтах Юга, в воздушных боях на Севере, сражаясь с янки. Отметим: ни один из студентов «мэтра Хонга» не бросил ученья. У него был не один выпуск. Многие ученики его сразу стали печатать довольно удачные вещи в газетах и журналах. И всем, кто был причастен к литературным курсам, эти успехи внушали новую уверенность в перспективах работы с молодыми. Сам Нгуен Хонг, человек открытой, щедрой души, близко сошелся со многими молодыми писателями, подружился с ними. И часто наши младшие собратья, да и литераторы старшего поколения называют моего друга Нгуен Хонга «вьетнамским Горьким». Я думаю, в этих словах есть доля истины.

Да, в общенье с людьми «мэтр Хонг» открыт и прост; но уж во всем, что касается внешности и одежды, простота его и непритязательность стала притчей во языцех. Один мой давний знакомец, прежде — владелец портняжной мастерской, а ныне добропорядочный член швейной артели в Ханое, как-то завел со мной потихоньку разговор о Нгуен Хонге (сам он горячий поклонник мэтра). Начал он издалека: «Наверно, Нгуен Хонг большой оригинал? Столько бывал за границей, всего навидался, а одет словно русский мужик до революции. Если все начнут разгуливать по столице в этаком виде, я скоро останусь без работы. Нет, не надо, чтобы солидный писатель гонялся за модой, но… Короче, я хочу сшить ему костюм. Пусть только купит сукно, за работу не возьму ни гроша. Будет ему подарок от старого читателя». «Увы, — отвечал я, — нам не на что с вами рассчитывать. Мой друг и коллега даже не замечает, во что он одет. Таков уж его нрав. Вы благородный человек, но этой обновки вам не сшить…»

Помню, однажды приехавший к нам из Франции гость, главный редактор парижского литературного журнала, — он остановился в гостинице «Метрополь» (теперь — «Единение»), — пригласил на дружеский вечер нескольких писателей. Был там и Нгуен Хонг. Он много говорил о Ромене Роллане. Наш гость записал его высказывания и потом напечатал их, как эссе Нгуен Хонга, у себя в журнале. Я не запомнил всего дословно, но мне показалось тогда, будто в стены столичного отеля вторглись звуки и запахи Красной реки, нашей щедрой кормилицы, крепкий дух принесенного ею на поля плодородного ила.

Нгуен Хонг талантливо пишет о горожанах, особенно о бедняках и обездоленных (речь идет о дореволюционной действительности); но самому ему не по сердцу городской шум и толчея. Вот уже почти тридцать лет живет он среди холмов Бакзианга, где некогда дрался с французами знаменитый Де Тхам[1]. Он пишет, работает в саду, ходит в лес за хворостом, носит воду из ручья, — словом, весь день в трудах и заботах. По ночам петушиный крик, летящий над поросшими лесом холмами, оповещает его о приближении утра, заменяя будильник и отмечая срок чтению и работе. Петух вызывает его во двор — приветствовать солнечный восход энергическими упражнениями утренней гимнастики. Зарядка, убежден Нгуен Хонг, обеспечивает ему силы и бодрость духа на целый день и вообще на все обозримое будущее. А силы и бодрость куда как нужны ему. Глядя на Нгуен Хонга, даже самые ярые скептики не усомнились бы в том, что писательское ремесло — это тяжелый труд, требующий напряжения умственного и физического, всех без остатка сил и способностей человека.

За нынешний год Нгуен Хонг написал примерно четвертую часть нового романа о славных делах Хоанг Хоа Тхама в горных лесах Иентхе. Роман не закончен, но Нгуен Хонг уверен в успехе (а как без этой уверенности писать книги?!).

«Погоди, — говорит он мне, — скоро получишь для прочтения новые главы. Там крестьянский вождь Хоанг Хоа Тхам дерется с французами и поднимает земледелие. Какой это был искусный политик! В невыгодных обстоятельствах он замирялся с врагом, а после, выбрав момент, обрушивался на него снова. Он создал на освобожденных землях коммуну. И уж она, прости меня, ни капли не схожа с народными коммунами нынче в Китае! Это было содружество воинов-пахарей, и полководец так же шагал по полю за плугом, как и простой солдат, работал в саду, выхаживал скот. Они кормились трудами рук своих…» Нгуен Хонг смеется, смакуя налитое мною в рюмки вино, и продолжает: «А ты знаешь, подонки, что убили Де Тхама и доставили его голову французскому наместнику, оба — купцы с торжища Тю[2]. То-то же! Сперва китайские негоцианты наживались на контрабанде, продавая ружья повстанцам в Иентхе, потом те же китайцы убили Де Тхама ради французских денег. Увидишь, как я вывел китайские козни. И есть любопытнейшие портреты…» Он опять смеется, довольный, веселый. А я слушаю его и в который уж раз удивляюсь тому, как интуиция и талант помогают писателю в необозримой вселенной человеческого бытия отыскать именно те события, где, словно лучи в оптическом фокусе, сходятся прошлое и настоящее.

* * *

Нгуен Хонг считает, когда устанешь вконец от работы и нужные слова никак не приходят на ум, лучше всего усесться на железного коня (так называют у нас велосипед) и мчаться куда глаза глядят: на ярмарку ли, где увидишь плоды щедрых холмов и гор Де Тхама, или в окрестные деревни, там старики еще помнят немало преданий о славном вожде повстанцев, и, глядишь, можно узнать неизвестные прежде имена и подробности. «Странно, — говорит Нгуен Хонг, — но я, разъезжая на велосипеде, всегда сочиняю стихи. Когда пишешь роман, голова как в угаре, и короткие звонкие строчки помогают рассеяться…» Я вспоминаю, как некие литературные критики укоряли Нгуен Хонга: он-де нарушает композицию своих романов и целостность персонажей, заставляя их то и дело читать вслух стихи собственного сочинения. Где уж мне спорить со столь просвещенными умами, как надлежит писать романы: в строгой ли академической манере или на новый лад? Но думаю, вкрапленье стихов в прозу правомерно, главное — чтобы стихи были хороши…

Помолчав, Нгуен Хонг спрашивает: «Слушай, когда же мы наконец прокатимся на велосипедах по Хайфону?..» Конечно, было бы здорово поездить с ним по Хайфону. Кто, как не Нгуен Хонг, еще с тех пор, когда он, говоря фигурально, не стал Нгуен Хонгом, знает этот город заводских рабочих, город-порт, у причалов которого швартуются корабли с разных концов света.

«Ну как, — продолжает он, — договорились? Поколесим по улицам, заглянем в порт. Теперь ведь сухопутные дороги на север, считай, замерли. Так что хайфонскому порту работы прибавилось. У причалов всегда стоят советские суда — с Дальнего Востока, даже с Черного моря. Поднимемся на борт, поговорим с капитаном, с матросами, узнаем московские новости. Давай приезжай! Буду ждать…»


Нгуен Туан


Ханой,

30 августа 1978 г.

ВОРОВКАРоман

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Обед был необычно долгий, печальный и вялый.

Бинь сидела, прижавшись спиной к ветхой, в бесчисленных дырах и трещинах стене. Перед ней стояла полная чашка, но она совсем забыла о еде, мысли ее блуждали далеко. Кун и Кут, младшие брат и сестра Бинь, испуганно смотрели на нее. Иногда они украдкой поглядывали на котел с дауфу[3]. Им очень хотелось есть, но они не осмеливались притронуться к своим чашкам: сиплый и злой голос отца, сердитые взгляды матери, которые она бросала на Бинь из-под воспаленных век, внушали им страх. Ребята жалели сестрицу Бинь, веселую и ласковую Бинь, которая всегда утешала их, когда им доставалось от отца с матерью, когда их выгоняли из дому и не давали есть. Ведь им вечно попадало за то, что они шалили или дрались с соседскими детьми. А когда жестокая нужда поселялась в их доме и никто не знал, как вырваться из ее цепких и костлявых лап, когда малышам приходилось совсем плохо, Бинь заботилась о них, как могла…

Брат и сестра очень жалели Бинь, они никак не могли понять, почему Бинь стала такой грустной и вот уже две недели не ест, не пьет и не разговаривает с ними. В чем дело?.. Их наивные умишки тщетно старались разгадать эту странную загадку.

Котел был пуст только наполовину, а волнение и страх уже отбили у малышей всякий аппетит. Они сидели разинув рты, испуганно вытаращив глаза. Глядеть на них было смешно и грустно.

— Ну, чего глаза вылупили? — хриплым голосом прикрикнул на них отец и снова злобно уставился на Бинь.

Заметив грозный взгляд отца, Бинь стала торопливо доедать бобы, малыши тоже уткнулись в чашки.

Через минуту все трое встали. Дети тут же выбежали за ворота. Кун посадил Кут на спину и пробормотал себе под нос:

— Отец совсем разозлился! Целый день ругает Бинь, теперь, наверно, бить будет!..

Он засмеялся, довольный своей проницательностью, и отбежал подальше от дома, боясь, как бы и ему не попало под горячую руку, как вчера вечером.

Бинь, уперев в бедро корзину с грязной посудой, спустилась к реке. Над рекой поднимался легкий туман. Бинь ощутила резкую прохладу осеннего вечера. Как бы она хотела остаться здесь навсегда, невзирая на дождь и стужу, лишь бы не возвращаться домой. Ведь отец и мать, едва завидев Бинь, тут же обрушивались на нее с бранью, проклиная за роковую ошибку…

Она задумчиво смотрела на тусклую серую реку, и в сердце ее закрадывалась тоска. Неожиданно голос, звавший Бинь, нарушил обступившую ее тишину… Бинь вздрогнула, торопливо подняла корзину и понуро побрела к дому.

Подойдя к воротам, сплетенным из бамбука, по которому ползли вверх вьюнки с нежно-лиловыми цветами, она втянула голову в плечи. Сердце ее сжалось от горя. Бинь вздохнула.

Бочком пробравшись мимо циновки, где спал отец, она вошла в свою комнату. Там было темно. Маленькую керосиновую лампу, огонек которой обычно мерцал в соседней комнате, мать погасила, как только услышала, что Бинь вошла в кухню. Торопливо обтерев руки о рваное платье, Бинь на цыпочках подошла к бамбуковой колыбели. Едва она подняла прикрывавший колыбель кусок полотна, оттуда вылетела целая туча комаров. Их пронзительный писк словно распилил тишину ночи. Бинь, наклонившись к малышу, тихо вскрикнула:

— Боже! Они совсем заели моего сыночка!

Мальчик проснулся и заплакал. Плач его становился все громче, и сердце Бинь разрывалось от страха. Она торопливо дала ребенку грудь. Ведь если соседи узнают, родители сживут ее со свету. Комары метались по комнате, их становилось все больше. Они облепили лицо Бинь. Их осатанелый визг звучал зловеще в душной и темной клетушке, куда даже днем почти не заглядывало солнце. Визг этот вызывал у Бинь какую-то тревогу. Она казалась себе узницей, обреченной вечно томиться в темнице…

— Сыночек!

Бинь прижала ребенка к груди и беззвучно зарыдала, глядя широко раскрытыми глазами в равнодушную тьму. Потом она стала тихонько ходить по комнате. Голос ее совсем осип, и она баюкала малыша молча.

Бинь никогда не ожидала, что с ней может случиться такое. Она была слишком доверчива и принимала за чистую монету все, что ей говорили. Ей казалось, будто неблагодарных и подлых людей вовсе не бывает на свете. Теперь она многое узнала.

И за приятной наружностью, оказывается, может скрываться подлость и ложь. Ей, наверное, придется всю жизнь страдать из-за этой лжи.

Бинь в изнеможении присела на край колыбели, уперлась спиной в стену и неподвижным взглядом уставилась в темноту. Перед ней проносились картины недавнего прошлого.

Это было совсем недавно, всего год назад, а сколько случилось с тех пор необычного…

По базарным дням Бинь всегда отправлялась в уезд, неся на коромысле корзины с рисом. Каждый раз она встречала молодого человека с модной прической, одетого в европейский костюм. Он с восхищением смотрел на нее, иногда ласковым голосом просил остановиться на минутку и поболтать с ним и вкрадчиво, не жалея льстивых слов, восхвалял ее красоту и манеры. Когда Бинь была одна, она не очень смущалась, но если рядом шли подруги, подтрунивавшие над нею, Бинь готова была от смущения провалиться сквозь землю.

Постепенно застенчивость ее сменилась каким-то беспокойством. Она без конца думала об этом красивом и видном юноше. Деревенские парни тоже заигрывали с Бинь, но она не удостаивала их внимания. Разве можно сравнить неотесанных грубых парней, в рваных коричневых штанах и грязных пропотевших рубашках, с изящным молодым человеком в новом костюме, с блестящими волосами, пахнущими одеколоном. Слова «господин землемер» звучали так заманчиво и необычно, сулили счастье, солидное положение… Не то что какой-нибудь смотритель или староста — вся эта мелкая сошка, которую Бинь встречала в своей деревне.

Бинь полюбила юношу, полюбила всем сердцем. Они часто виделись. И вот наступил день, ужасный день ее падения, когда она отдалась ему…

Бинь вскочила и стиснула зубы так, что они заскрипели…

Все ее мечты, все надежды рухнули. Этот изящный и красивый молодой человек бросил ее, не сказав ни слова; бросил, когда несчастная меньше всего ожидала этого, когда под сердцем уже рос плод любви. Могла ли она представить, сколько горя и унижения придется вынести ей…

Бинь вздрогнула… Руки, державшие ребенка, затекли, и казалось, вот-вот отвалятся. Она опустила малыша в колыбель, взяла кусок полотна и стала отгонять комаров. Ребенок не хотел лежать в люльке и громко заплакал. И сразу же из-за двери донеслась хриплая брань матери:

— Эй ты, потаскуха, опять он у тебя ревет. Может, ты наконец заставишь его замолчать?.. — Потом мать, словно облегчив душу руганью, заговорила тише: — Да, хороша твоя дочь! Прямо душа радуется! Вылила на меня ушат грязи.

Бинь заплакала, но тут же утерла слезы, взяла малыша на руки и осторожно сунула ему в рот грудь. Она тихо запела, качая ребенка в такт песне. Бинь пела слабым охрипшим голосом жалобную песню об обманутой женщине. Слова песни потрясли ее: ведь она пела о себе, о своих горестях и страданиях…

Если в любви ты дитя зачала,

Жалок твой жребий, удел твой — обиды сносить,

В муках и горе придется ребенка растить…

Малыш все еще плакал. Скрипучий голос снова принялся бранить Бинь:

— Ну ты, паскуда, если он у тебя не замолчит, сунь ему в рот тряпку…

— Слышишь? Или я придушу твоего щенка и зарою на свалке! Отделаемся наконец от такого подарочка! — подхватил отец.

Бинь пришла в ужас, по спине поползли мурашки. Неужели у родителей не осталось к ней ни капли любви и сострадания? Они терзали ее душу, словно дикие звери. Разве сможет она вырастить здесь ребенка? Нет, она не верила в это, так же как не надеялась больше встретить злосчастного отца своего малыша.

В комнате, казалось, стало еще темнее, душный воздух, сдавленный рыданиями, словно приобрел какую-то ощутимую тяжесть.

Не успел рассеяться страх, охвативший Бинь, как ее обступили новые ужасные воспоминания…

Маленькая Бинь — ей было тогда лет десять, не больше — бежит вместе со взрослыми к диню смотреть, как будут наказывать девушку, родившую ребенка вне брака.

Май. Кирпичи, которыми вымощена дорожка, раскалились на солнце и обжигают ноги. Девушка Минь, которую должен покарать сегодня деревенский сход, стоит на коленях на маленькой площади возле диня. Ей не дали даже надеть нон[4]. Рядом с ней под лучами палящего солнца лежит младенец, которому едва исполнилось десять дней, такой же красный, как сейчас малыш Бинь.

Бинь хорошо помнила все: лицо Минь, бледное, даже какое-то серое, покрытое капельками пота, зубы крепко стиснуты. Рядом с Минь, за красивым столиком, на котором разложены бумаги и стоит чернильница, — деревенский глашатай. С надменным видом сжимает он в руке кнут с медной рукояткой, время от времени высокомерно поглядывает на Минь и приподнимает кнутом рубашку, которой прикрыто лицо ребенка, чтобы желающие могли установить, на кого он похож.

Вокруг теснятся старики, старухи, женщины, дети и жадно глазеют, вытянув шеи. Вдруг кто-то громко говорит:

— А ведь нос у него, точь-в-точь как у нашего писаря-метиса.

Сестра деревенского писаря, видя, что он, как всегда, молчит, тотчас огрызается:

— Ты, сестрица Кхуон, сперва присмотрись как следует, на кого он больше похож: на моего брата или на вашего деда Ба Ньома!

Ба Ньом, дед Кхуон, спутался когда-то с одной вдовой. Брат покойного мужа застал их, и, хотя Ба Ньом, стоя на коленях, молил о прощении, тот отобрал у него одежду, и бедняге пришлось нагишом возвращаться домой через всю деревню. Так что Ба Ньома скорее прочих можно было обвинить в грехе прелюбодеяния.

Женщины начали громко переругиваться, а толпа радостно смеялась и науськивала их друг на друга; кто-то предложил повнимательнее разглядеть глаза, уши, губы ребенка; все рассматривали его и спорили, кто же отец. А Минь еще ниже опускала голову. Тут из диня, где восседали в тени на циновке деревенские власти, раздался окрик:

— Эй, глашатай! Мы, старосты, повелеваем, чтобы ты заставил ее поднять голову!

Когда власти хорошенько подкрепились, староста деревни подозвал отца Минь и с важным видом обратился к нему:

— Дочь твоя, дядюшка Ниеу, согрешила постыдно, но поскольку ты всегда был человеком порядочным и все налоги выплачивал в срок, мы решили оштрафовать тебя только на три пиастра[5] деньгами, двести свежих плодов арека и восемь бутылок водки, каковые ты без промедления, сегодня же вечером, обязан доставить в мой дом.

Однако помощник старосты, имевший зуб против дядюшки Ниеу, нашел этот штраф недостаточным и, подняв руку, сказал:

— Уважаемые, согласитесь, что за столь тяжкое прегрешение наказание весьма легковесно. Я прошу прибавить еще три пиастра и половину свиной туши, уж больно дело неблагопристойное!

Власти зашумели, и опять начались препирательства. Наконец староста вышел из диня и, подойдя к маленькому столику, торжественно огласил решение властей:

— В деревне с незапамятных времен не случалось такого позора. Это грязное дело бросает тень на всех нас и умаляет честь и добрую славу нашей деревни перед соседними деревнями. Стало быть, дядюшка Ниеу, твоя вина не так уж мала. Но мы снизошли к твоим мольбам и накладываем на тебя такой штраф: шесть пиастров деньгами, двести плодов арека и восемь бутылок водки.

Помощник старосты и его сестра пришли в ярость: ведь о свиной туше так ничего и не было сказано. Особенно недовольна была сестра, которая мечтала набить карман, продавая дармовое мясо. Всякий раз, когда подвернется удобный случай, власти не брезгуют ничем, стараясь урвать кусок пожирнее.

Приговор был скреплен печатью и подписями и спрятан, чтобы потом можно было еще не раз использовать его, вымогая взятки у семьи Минь. Отцы деревни хранили немало таких полезных бумаг.

На этом печальное зрелище закончилось, но утром следующего дня Бинь увидела еще более ужасную сцену. Кто-то, видимо, подучил дядюшку Ниеу, и он решил доказать всем, что в его семье не потерпят блудницу. Обкорнав волосы Минь, вымазав ей голову известью и надев на нее корзину, он водил дочь по деревенским улицам.

Старики восхваляли добродетельный поступок дядюшки Ниеу, а одна старуха сказала:

— Это наказание еще не искупает ее вину. По древним обычаям, потаскуху нужно раздеть и швырять ей в лицо кожурой ареков…

Измученная Минь хотела было повеситься, но подружки удержали ее. За эти два дня бедная женщина совсем высохла, ребенок ее весь почернел, пролежав полдня на солнцепеке…

Раньше, слушая рассказы о том, как согрешившим девушкам брили и мазали известью головы, Бинь вовсе не возмущалась, а, наоборот, не могла удержаться от смеха: ей хотелось бы поглядеть на такой забавный спектакль. Но теперь душу и тело Бинь сковал страх. Она сочувствовала бедной девушке. А вдруг и ей придется испытать все эти унижения? Нет, у нее не хватит сил. Если ей выпадет подобная участь, она лучше бросит отца и мать, бросит сестру и брата, уйдет с малышом из дома и будет просить милостыню на дорогах.

Решение это зажгло в душе Бинь искру надежды. Может быть, она встретит Тюнга — отца ребенка? Уж Тюнг-то сумеет их прокормить. И они будут жить вместе — она, ее муж и сын…

Вдруг в соседней комнате зажгли лампу. Дверь со скрипом отворилась. Бинь быстро повернулась и заглянула в щель: в дом степенно входили помощник старосты Тхыонг и его жена.

Встревоженная Бинь невольно вскочила — надо убежать куда-нибудь, спрятаться! Но выйти отсюда можно только через ту комнату, где сидят Тхыонг с женой и родители Бинь. Сама она еще, может, проскользнула бы, но ребенок… Бинь, стараясь успокоиться, снова прильнула к щели и прислушалась.

— Ну что, готово ваше мясцо? Я уже все приготовила. Как вы — согласны или нет? — Это говорила жена помощника старосты.

Отец Бинь помолчал немного, потом, почесав за ухом, ответил:

— Ваши милости, если вы так решили, мы с женой смиренно вас благодарим.

Растягивая слова, Тхыонг важно сказал:

— Вы должны знать, что я и моя супруга жалеем вас, как достойных и добродетельных людей. Святой отец скоро назначит вас учителем при церкви, чтобы вы обучали детей молитвам. Но, увы, ваша дочь нанесла вам страшный удар. Я готов помочь вам и, чтобы все это не вышло наружу, избавить вас от ребенка…

Тут жена прервала его:

— О небо, дитя ведь от кого родится, в того и уродится! Что, если он будет похож на своего отца? Но я не буду его кормить, слышите! — продолжала она, обращаясь к мужу. — Если вы хотите его кормить, берите для него кормилицу.

Тхыонг быстро взглянул на жену и велел ей замолчать. Он совершал этот поступок вовсе не из великодушия и не думал о благодарности, которую будет к нему испытывать в будущем усыновленный ребенок. Нет! Он брал малыша для своего младшего брата, богатого торговца, жившего в Ханое и так же, как и он, бездетного. Брат просил его узнать, нет ли в деревне какой-нибудь бедной семьи, которая не в состоянии прокормить своих детей и согласилась бы продать мальчика, хорошо бы младенца. Брат даже дал Тхыонгу деньги. Несколько дней назад, пронюхав, что Бинь родила, и родила мальчика, и что семья ее в страхе и замешательстве не знает, как быть, Тхыонг отправился в Ханой и взял у брата пятьдесят пиастров, чтобы купить ребенка.

Родители Бинь, зная, что помощник старосты свой человек, да к тому еще и богатый, радовались предстоящей сделке. Тхыонг не был католиком, и можно было не опасаться, что их тайну узнает священник.

Желая задобрить жену Тхыонга, отец Бинь говорил сладким голосом:

— О ваши милости, вы и так уже прославились добротой и благонравием, а если теперь облагодетельствуете малютку, бог пошлет вам еще больше богатства и почета.

Помощник старосты, усмехнувшись, погладил бороду и, внушительно подвигав челюстью, спросил отца Бинь:

— Ну как, если я помогу вам десятью пиастрами, этого будет достаточно?

Мать Бинь недовольно поморщилась:

— Мальчишка такой бойкий, личико у него светленькое, ручки и ножки полненькие, уж вы не пожалейте двадцати пиастров, чтобы мы смогли расплатиться с кое-какими долгами.

— По гроб жизни будем вам благодарны, ваши милости, — подхватил отец Бинь. — Уж поверьте, только нужда заставляет нас просить денег, а для вас ведь это и не расход вовсе, сущая безделица.

Тхыонг, засмеявшись, ничего не ответил и посмотрел на жену: что она скажет. Жена его обвела глазами дом, достала бетель и положила его в рот. Потом, потирая руки и похрустывая жвачкой, невнятно проговорила:

— Ладно уж, прибавлю еще три пиастра… итого тринадцать… если вы согласны, завтра вечером приносите ребенка к нам в дом, получите деньги…

Бинь прислушивалась, затаив дыхание. Внутри словно все оборвалось. О небо! До чего жестоки отец с матерью!

Все эти десять дней родные запрещали Бинь выносить ребенка из комнаты. Значит, они боялись не только соседей, их сплетен — они опасались, что Бинь может уйти из дома. Но с завтрашнего дня ей можно будет ходить куда угодно: отец с матерью отнесут малыша в дом помощника старосты и получат деньги. Они перестанут стеречь ее и оставят свои опасения; будут в упоении пересчитывать деньги и, наверно, устроят пирушку — ведь отец станет церковным учителем! Для них это предел мечтаний…

Бинь крепко обняла сына. Несчастный ребенок, его продают, как буйвола, как свиную тушу!

Бинь трепетала перед отцом и матерью, перед помощником старосты и его женой. Что для них материнская любовь?! Для них ее сын — просто товар.

Разве могла она им противиться? Нет! Она должна смириться и, проглотив слезы, отдать отцу и матери своего маленького сына, отдать его для продажи…

Тогда уже можно не опасаться кары! Ее не будут преследовать, как преследуют по чудовищным обычаям женщину, родившую ребенка вне брака, — по страшным обычаям, неведомо когда и кем установленным!

Может быть, потом она сможет помириться с отцом и матерью?

Бинь опустила голову и, закусив губу, беззвучно зарыдала. Мысли ее бежали с лихорадочной быстротой: «Да! Я должна покориться, пусть отдадут моего малыша. В этом доме он все равно не выживет… Подожду еще несколько дней, — может быть, полмесяца и уйду в Хайфон или Намдинь. Все вынесу, буду торговать и копить деньги. А через три-четыре года эта история забудется. Вернусь сюда, выкуплю сына, может, уговорю отца с матерью и ребят переехать в город и бросить деревню, где нельзя даже честно заработать на жизнь, где люди не смотрят друг другу в глаза и такие ужасные обычаи…»

Бинь прижала к себе малыша и стала целовать его. Потом она подняла глаза и застыла, будто желая поведать темноте свои страдания…

В тусклом свете лампы, пробивавшемся сквозь щели из соседней комнаты, розовая кожа ребенка словно посинела, сливаясь с голубоватыми тенями; черные редкие волосики казались рыжими и жесткими; продолговатое родимое пятнышко, похожее на маленькую ящерку, сползавшую со лба к ушку, стало черным, как запекшийся сгусток крови, а маленькая щербинка на веке, тоже с правой стороны, напоминала шрам от удара ножа…

Слезы, стекая по ее щекам, падали на лицо малыша…

II

Хайфон.

Впервые Бинь попала в шумный многолюдный город, где все было так непохоже на тихие и пустынные улочки ее родной деревни.

С той ночи, как Бинь скрылась из дома, прошло четыре дня. О, как долго тянулись эти дни! Сколько раз щемящая боль разлуки сжимала сердце Бинь, напоминая о ее бедном маленьком сыне.

Теперь уже Бинь немного привыкла… Она привыкла к ослепляющему свету электрических фонарей и не вздрагивала больше при звуках автомобильных гудков. Походка, одежда и манеры прохожих больше не вызывали у нее удивления и не пугали ее, как раньше. Она уже не стеснялась смотреть в блестящие стекла витрин, поразивших ее множеством диковинных вещей. Большинство из них Бинь просто не могла узнать, хотя видела их много раз; обернутые в разноцветную блестящую и прозрачную бумагу, они выглядели здесь совершенно иначе. Бинь как вкопанная застыла перед дюжиной носовых платков из пестрого шелка; красиво уложенные, они выглядывали из бумажного пакета, как лепестки засушенного цветка. Овальные куски мыла в красивых бумажных коробках Бинь приняла за какие-то особенно вкусные и дорогие пирожные и про себя решила, что, когда у нее будут деньги, она непременно попробует это чудо. Любуясь бумажными цветами в стеклянных вазах, Бинь простодушно восхищалась, как люди так долго сохраняют их совсем свежими.

Бинь ходила от лавки к лавке, словно во сне. Она все еще грезила, переводя взгляд с одной витрины на другую, как вдруг вздрогнула, увидев в зеркале, висевшем посередине витрины, свое изможденное, потемневшее лицо. Бинь торопливо протянула руку, чтобы поднести зеркало поближе, но пальцы ее наткнулись на прозрачную поверхность стекла. Молодой человек за прилавком поднял глаза и крикнул:

— Эй, что тебе, девушка?

Увидев перепуганное и недоумевающее лицо Бинь, он расхохотался. Бинь смутилась и быстро зашагала прочь. Повернув налево, она направилась вниз, к причалу у Шести складов.

Осенняя луна, выглядывая из-за свинцовых облаков, струила неясный свет, сквозь который, как в тумане, вырисовывались кроны деревьев. Улица опустела, почти не было видно прохожих. Над тротуарами, по обе стороны улицы, словно перешептываясь, таинственно шелестели листья под порывами холодного ветра. Бинь снова и снова думала о том, как ей быть дальше здесь, на чужбине, без единого су в кармане.

Из шести хао, которые Бинь с таким трудом скопила за полгода, четыре были истрачены на дорогу до Хайфона. Остальные она проела за эти два дня. Бинь опустила глаза; асфальт, тускло поблескивавший в лунном свете, гулко вторил ее шагам.

Она шла и шла, сама не зная куда, лишь бы только дождаться конца ночи. Вдруг ее охватил страх. В испуге смотрела она на широкие листья пальм, загадочно черневшие во мраке сада; колеблемые ветром, они враждебно шумели, нагоняя на Бинь страх и тоску. Ей казалось, что она идет по пустыне, мрачной и безлюдной, как кладбище, а ветки, трепещущие над ней, — побеги бамбука, торчащего среди голых могильных холмов. Листья пальм бились на ветру, словно растрепанные космы обезумевших людей, повесившихся на этих деревьях.

— Когда же наконец настанет утро? — невольно вскрикнула Бинь.

Она снова почувствовала, как холодна эта бесконечная ночь. Ей, неопытной деревенской девушке, такой одинокой в этом огромном городе, чудились со всех сторон тысячи опасностей… Если бы она не была так осторожна, кто знает, чем бы все могло кончиться? Может быть, эта ночь стала бы первой ночью позорной и грязной жизни, на которую все равно обрекла ее судьба. Ведь ей некуда деться. Домой она больше не вернется.

Бинь тяжело вздохнула. Молва о ней, наверное, облетела уже не только их деревню, но и всю округу. И конечно, каждый окрестил ее шлюхой, бросившей дом ради любовника. Из всех позорных кличек «шлюха» — самая позорная. Так уж повелось: бесчестный мужчина, похитивший невинность девушки, — всего лишь развратник, а та, что уходит с ним, — презренная шлюха…

Если бы люди только поносили и бесчестили Бинь! Но они ведь готовы ее опозорить, подвергнуть истязаниям…

Она прошла мимо пристани Шести складов. Сегодня здесь не было ни одного корабля. Только где-то вдали на реке, на маленьких лодках мерцало несколько огоньков.

Вдруг Бинь остановилась. На какое-то мгновение ей показалось, будто она стоит у пристани Шой, неподалеку от родной деревни. Подняв голову, она удивленно огляделась вокруг и прислушалась: ветер доносил откуда-то приглушенные слова молитвы, звучавшие печальным укором. Протяжные и размеренные слова воскресили в памяти Бинь повисшие в бессильной агонии руки и безжизненные глаза распятого на кресте сына божьего Иисуса. В эту минуту Бинь вдруг окончательно поняла, какими ханжами были ее родные. Она вспомнила ежедневные молитвы, читавшиеся лишь для отвода глаз. Да, все для отвода глаз! Эти исповеди и богослужения, ради которых каждое утро надо было идти в церковь и каждый вечер бдеть до полуночи, чтобы прочитать все положенные молитвы… и спрашивается, для чего?..

Как и тысячи прочих семей, внешне вполне добропорядочных, родители Бинь вот уже сколько лет слыли в деревне образцом добродетели и благочестия; на самом же деле в их жизни не было и капли того, что именуется смирением и любовью, взаимным согласием и добродетелью.

Отец и мать Бинь, озлобленные нуждой, вечно препирались и ссорились между собой; они ругали и били дочь потому, что она была недостаточно пронырлива и ловка и не умела переманить на свою лодку путников, переправлявшихся через реку, или продать подороже раков и рыбу, чем занимались обычно все лодочники. К тому же Бинь так и не научилась хитрыми приемами «облегчать груз» тех, кто доверял лодочникам перевозку своих товаров. Словом, она ничего не умела делать для «благополучия», ради которого билась вся семья и вечно впустую: у них не было своего поля, а овощей с крохотного огорода не хватало даже им самим. Потому-то и жили они, едва сводя концы с концами, и лодка была главным источником их доходов. Вспомнив об этом, Бинь снова ощутила боль в душе и задумалась.

Она печально понурила голову, потом подняла руку, перекрестилась и зашептала слова молитвы:

«Отче наш, иже еси на небеси, молю тебя, ниспошли нам достаток на каждый день и отпусти нам прегрешения наши, как мы прощаем врагам нашим».

«…Ниспошли нам, господи, веру в сей бренной жизни и укрепи ее, дабы потом вознеслись мы в рай и навек обрели бы блаженство…»

Ветер и волны шумели все громче, туман сгущался. Прочитав пятьдесят молитв, Бинь перекрестилась, застегнула ворот платья и торопливо зашагала дальше. Вдруг кто-то окликнул ее:

— Эй, девушка, куда идешь?

Бинь, боясь обернуться, пошла еще быстрее, держась поближе к деревьям у края дороги. Неожиданно выскочившая из темноты коляска велорикши преградила ей путь, раздался отвратительный смех.

— Ха! Вот и попалась славная птичка…

Мужчина в легком полосатом костюме, с прилизанными, блестевшими от бриолина волосами, сидел в коляске, нагло уставясь в лицо Бинь. Она попыталась перейти на другую сторону, опустив голову и придерживая висевший за спиной узелок. Но он схватил ее за платье и игриво спросил:

— Кого ты здесь ищешь, милашка?

Бинь в страхе бросилась бежать, но откуда-то вынырнули еще несколько колясок и окружили ее со всех сторон.

— Помогите! — в ужасе закричала Бинь.

Человек, сидевший в коляске, передразнил ее и расхохотался. Наивные манеры Бинь ясно говорили молодчикам, что перед ними деревенская девушка, впервые пришедшая в город, и притом очень хорошенькая. В лучах электрического фонаря глаза ее ярко блестели, на круглых щеках выступил румянец, — все это пришлось им по вкусу.

Один из рикш, одетый в желтый пиджак и белую рубашку с отложным воротником, с такими же прилизанными и длинными волосами, как у человека, развалившегося на сиденье, схватил Бинь за косынку. Двое седоков, ехавших в его коляске, стали бранить рикшу за то, что он обижает девушку. Тогда мужчина в полосатом костюме, воспользовавшись удобным случаем, спрыгнул с коляски и, как бы желая защитить Бинь, подбежал к ней и обнял ее за плечи. Бинь отчаянно закричала. Улучив момент, когда двое рикш покатили свои коляски навстречу пассажирам, сходившим с лодок на берег, она вырвалась и отбежала в сторону. Рикши разъехались, и Бинь торопливо зашагала по улице. Сердце ее тревожно билось, она боялась этих безлюдных мест, где, казалось, не миновать беды.

Пройдя мимо нескольких домов, она опять очутилась в пустынном саду. Темные ветви деревьев метались в лучах электрических фонарей, наполняя сердце Бинь смутной тревогой. Вдруг Бинь вся похолодела и оглянулась: ее нагонял какой-то человек. Бинь ускорила шаг, человек тоже пошел быстрее, через минуту он поравнялся с ней и негромко сказал:

— Эй, девушка! Не спеши так, давай поговорим.

Его миролюбивый тон немного успокоил Бинь. Она подняла глаза и узнала молодого человека, сидевшего в тележке рикши, — он, правда, успел переодеться. Бинь молча окинула взглядом его необычный европейский костюм: узкий пиджак из фиолетового сукна, легкие, будто шелковые, брюки до пят, диковинную фетровую шляпу; на шляпе поблескивал значок, похожий на солдатскую кокарду. Бинь вдруг вспомнила женихов из богатых семейств, когда они, нарядившись в такие же вот костюмы, являлись к ним в деревню сватать девушек. Она отвернулась и быстро пошла прочь.

Незнакомец тут же оставил свои приличные манеры и схватил Бинь за руку. Глаза его заблестели.

— Куда ты шагаешь, малютка? Тебе не скучно одной, а?

— Оставьте меня, господин, прошу вас, — дрожащим голосом ответила Бинь.

— Ловко у тебя выходит: «господин»! К чему это?

— Умоляю вас, господин!

— Да ладно, давай на «ты»!

Бинь, дрожа всем телом, из последних сил попыталась вырвать руку, но он обнял ее за шею и грубо поцеловал в щеку.

Дорога была безлюдна, ветер печально бормотал в мрачных кронах пальм, луна скрылась за черными облаками.

«Господин» поднял Бинь на руки и, не обращая внимания на ее мольбы, побежал с нею в заросли. Она закричала, но резкий порыв ветра заглушил ее голос.

Он грубо бросил Бинь на траву. Она снова закричала, обхватив руками живот и крепко сжав колени. Потом попыталась лечь на живот, лицом во влажную траву. Но он опять перевернул ее на спину. Тщетно Бинь отбивалась изо всех сил, с каждой минутой руки и ноги ее слабели, голос звучал все глуше. Подняв голову, Бинь с надеждой огляделась вокруг, на улице не было ни души. Тогда она стиснула зубы, отвернула лицо и крикнула:

— Господи Иисусе, спаси меня!

Мужчина захохотал, передразнивая Бинь. Лицо его касалось ее щеки, он целовал и кусал ее, тяжело дыша в лицо душным перегаром. Глаза его помутились, с губ капала слюна…

Вдруг вдали показались несколько велосипедистов, они быстро приближались. Фары бросали на асфальт длинные дрожащие лучи. Один луч, словно ища кого-то, вонзился в самую гущу зарослей. Бинь крикнула:

— Господа! Спасите меня! Спасите меня!..

Не успела она закричать снова, как парень, испугавшись, вскочил и скрылся в темноте. С трудом придя в себя, обрадованная неожиданным избавлением, Бинь торопливо подобрала свой узелок, валявшийся в траве, и выбежала на дорогу. Дул сильный ветер. Люди, ехавшие на велосипедах, ничего не слышали и теперь удивленно рассматривали выбежавшую из-за деревьев женщину. А она, стараясь держаться так, словно ничего не случилось, медленно зашагала по улице.

Сердце ее громко стучало. О, как здесь ужасно! Обессилев, Бинь остановилась у широкого крыльца какого-то дома и присела на ступеньки передохнуть. Улица казалась вымершей. Часы в доме гулко пробили одиннадцать. Ах, отчего эта ночь так нескончаемо длинна? Ночь, одна ночь тяжелее и горше целого года ее печальной связи с Тюнгом!

Бинь прислонилась спиной к углу дома и, спрятав лицо в ладони, попыталась забыться, но страшные образы минувшего снова и снова бередили ее душу. Она чувствовала себя разбитой и усталой, ведь она весь день провела на ногах.

После борьбы с этим мерзавцем у нее дрожали колени, внутри все ныло, пустой желудок сводило от голода. Ночной ветер убаюкивал ее, она закрыла глаза и задремала.

Неожиданно послышался детский плач, похожий на кошачье мяуканье. Звук этот, казалось, взволновал полуночное небо. Бинь широко раскрыла слипавшиеся глаза и сразу вспомнила своего малыша. Жестокость родителей и бесчеловечность обычаев разлучили ее с сыном. Кто знает, сможет ли она когда-нибудь снова прижать его к сердцу. Бинь тихонько заплакала. Вскоре ребенок умолк, но она все думала о том, что вот за этим малышом есть кому присмотреть, а кто встанет ночью к ее ребенку? Несчастный, обездоленный пасынок! Как бы он ни плакал, как бы ни просил хоть каплю материнского молока, никто не подойдет к нему, и даже если для него найдется кормилица, она будет угощать его только шлепками, чтобы сорвать на нем свою злость.

Перед ее глазами возникло страшное видение — скрюченное тельце сына, его рот, открытый в судорожном крике… Бинь отчаянно замотала головой, стараясь отогнать горькие мысли о ребенке. Чтобы заглушить мучившую ее боль, она сжимала руками грудь. Из соска тонкой струйкой стекало молоко и капало на кирпичи, которыми была выложена улица… Материнское молоко, смешанное с горькими слезами…

III

Бинь все еще верила Тюнгу и потому в это утро решила пойти на улицу Долгих песков и попробовать что-нибудь узнать о нем. Откуда ей было знать, что надежда встретиться с мужем — всего лишь жалкая иллюзия, от которой давно пора отказаться, так же как от любви к этому неблагодарному и коварному человеку. Однако Бинь чувствовала злобу против Тюнга только тогда, когда ей приходилось очень уж тяжело. Потом она забывала обо всем и уверяла себя, что, конечно, у него были какие-то особые причины, из-за которых он вынужден был покинуть ее, не успев даже с ней проститься.

Бинь долго ходила по улице Долгих песков, потом постучала в дверь какого-то дома. Створки двери приоткрылись, и послышался мужской голос:

— Кто там? Входите, не стесняйтесь.

Она все еще колебалась; вдруг из дома вышел молодой мужчина в пижаме. Бинь торопливо поздоровалась и спросила:

— Уважаемый господин, не знает ли здесь кто-нибудь господина Тюнга из кадастрового управления?

Мужчина оглядел Бинь с головы до пят. Простоватое лицо с блестящими глазами, невыщипанные брови, заштопанная косынка, потрепанное платье, старые штаны с ветхим синим поясом и в особенности ее робкие, застенчивые манеры — все говорило о том, что перед ним неопытная деревенская простушка, впервые пришедшая в город. Он усмехнулся:

— А зачем ты его спрашиваешь?

Бинь, дрожа, отвечала:

— Уважаемый господин, он нужен мне по семейным делам.

Не успела Бинь договорить, как мужчина приветливо пригласил ее в дом и, придвинув скамейку, предложил сесть. Ее глазам открылась поистине роскошная картина. В комнате стоял чайный шкаф и лавки из резного дерева, на стенах висели картины и фотографии. И это еще не все — вдоль стен стояли красивые вазы из настоящего фарфора, а под потолком были подвешены доски из полированного дорогого дерева, на которых поблескивали перламутром иероглифы: изречения древних мудрецов, благостные поучения и заповеди. Бинь обрадовалась: «Все точно так, как говорил Тюнг. А может, это и есть его дом?»

Она робко огляделась вокруг, сжимая в руках свой узелок и с нетерпением ожидая, что ответит ей молодой человек. Надежда и радость сделали ее лицо еще более привлекательным, от волнения капельки пота, словно зернышки бисера, выступили на ее чистом лбу, смочив пряди волос, длинных и блестящих, как шелковые нити. Молодой человек пристально смотрел на нее. Бинь смутилась, но, стараясь подавить волнение, медленно спросила:

— Уважаемый господин, будьте добры, скажите, это не дом ли господина Тюнга?

Тот посмотрел на Бинь оценивающим взглядом и кивнул головой:

— Да!

Бинь торопливо повторила:

— Правда, да?

— Я говорю — да, значит, да. Если у тебя дело к господину Тюнгу, расскажи все сначала мне. Тогда я позову его и он сам поговорит с тобой.

Бинь казалось, что сердце ее вот-вот разорвется от счастья.

— А ведь я…

Она хотела сказать: «А ведь я чего только не думала о Тюнге», — но, смутившись, не договорила до конца. Молодой человек спросил, строго нахмурив брови:

— А ведь я… что ты хотела сказать?

Бинь, позабыв приличия, громко чихнула и, покачав головой, ответила:

— Еще бы немножко, и я…

На слове «я» она снова запнулась, глаза ее наполнились слезами. Ей пришлось собрать все силы, чтобы подавить волнение и робость; успокоившись, она продолжала:

— Ах, если бы мне не пришло в голову зайти сюда, какое бы случилось несчастье!

Молодой человек сидел напротив нее и слушал. Наивность и неопытность Бинь превзошли все его ожидания. Налив горячего чаю, он предложил Бинь чашечку и со строгим видом повторил свой вопрос:

— Для чего тебе господин Тюнг? Ты должна рассказать мне.

Бинь в замешательстве низко склонила голову, потом дрожащим голосом ответила:

— Позвольте открыть вам всю правду: господин Тюнг — мой муж.

— Так он твой муж? Ты жена господина Тюнга?

— Уважаемый господин, вы случайно не родственник моего мужа?

Он покачал головой и усмехнулся:

— Нет, он мой близкий друг…

Молодой человек хотел еще что-то сказать, но Бинь продолжала:

— Раз вы близкий друг моего мужа, то я ведь могу рассказать вам все, как есть…

Отпивая маленькими глотками чай, она, не торопясь, подробно рассказала, как познакомилась с Тюнгом и как ей пришлось оставить дом и уйти из родной деревни. Бинь ничего не скрыла, и голос ее, полный горечи, придавал ее словам особую убедительность, а блестевшие на щеках слезы делали лицо девушки еще более красивым.

Молодой человек, в восторге от такой многообещающей встречи, старался говорить нежным и ласковым голосом, успокаивая Бинь:

— Ну, полно, перестань волноваться, в двенадцать часов я сам отведу тебя в дом Тюнга, моего лучшего друга.

Приветливо улыбаясь, он слушал, как Бинь горячо благодарила его, потом, повернув голову, позвал:

— Мальчик!

— Да?

Мальчишка, одетый в опрятный домашний костюм, выбежал из соседней комнаты. Увидев Бинь, сидевшую около хозяина, он понимающе улыбнулся, как бы наперед зная все, что здесь произойдет. Молодой человек бросил на него быстрый взгляд. Мальчик сложил руки на груди и почтительно поклонился:

— Что вам угодно?

Молодой человек достал из кармана брюк бумажник, вынул кредитку в один пиастр, сунул мальчику и что-то зашептал ему на ухо.

Через некоторое время мальчик вернулся с подносом, уставленным разными кушаньями, над которыми поднимался ароматный пар. Не успел он расставить на столе все блюда, как молодой человек взял ложку и палочки для еды и, протерев их маленькой бумажной салфеткой, протянул Бинь.

— Позавтракай, пожалуйста, вместе со мной. Покушаем и пойдем. Вчера мне пришлось работать допоздна: проверял записи в регистрационных книгах. Поэтому я сегодня встал поздно и еще не завтракал. Поешь со мной, мне будет очень приятно…

Она колебалась. Хотя со вчерашнего дня во рту у нее не было даже зернышка риса и она очень проголодалась, Бинь все-таки не решалась взять палочки. Только когда молодой человек вложил ложку и палочки ей в руку и сам начал есть, уговаривая ее последовать его примеру, Бинь осмелилась наконец придвинуть к себе чашку тяо[6].

Смущаясь, она неловко принялась за еду. После первой же ложки она почувствовала, как тепло согревает все внутри, а после второй ложки успокоилась боль в желудке. «Этот господин очень благородный и добрый!» — подумала Бинь.

Она еще не доела тяо, как молодой человек, выбрав лучшие куски, любезно положил в ее чашку все самое вкусное: куриные потроха, сердце, печенку, яйцо. Сама не зная почему, Бинь смутилась и покраснела; потупившись, она робко взглянула на молодого человека. Он ответил ей жадным взглядом. Она еще ниже опустила голову. Он усмехнулся.

Часы, висевшие на стене, издали протяжный, мелодичный звук и пробили десять раз; их удары словно всколыхнули пропитанный запахом духов воздух, наполнив его каким-то волнением. Молодой человек заставил Бинь съесть еще несколько пирожных, потом позвал мальчика и велел ему убрать со стола, а сам пригласил Бинь подняться наверх и вымыть руки. Бинь, как во сне, шла следом за ним, сердце ее колотилось все сильнее. Она не могла сдержать безотчетного страха. Неожиданно молодой человек, дойдя до лестницы, остановился и посмотрел на Бинь. Запинаясь, она почтительно обратилась к нему:

— Уважаемый господин… я… прошу вас, отведите меня…

Молодой человек засмеялся.

— Ну, что здесь особенного! Ладно, иди вымой руки, а то вода остынет…

Он указал пальцем на фарфоровый таз, стоявший перед большим зеркалом, взял тонкое белое полотенце, набросил его на плечи Бинь и погладил ее по щеке. Бинь, вздрогнув, отшатнулась и тихонько вскрикнула:

— Господин!.. Господин!..

— Да ну, будем на «ты»!

Она побледнела, вспомнив ужасную ночь, и задрожала всем телом.

— Уважаемый господин, что вы делаете?

Глаза его заблестели, наклонив голову, он уставился ей прямо в лицо, казавшееся очень бледным под темной косынкой. Бинь рванулась к лестнице, но, увидев, что дверь уже заперта на замок, прошептала сквозь слезы:

— Умоляю вас, господин, отведите меня к моему мужу.

Он засмеялся, прищурив глаза, и, ударив себя в грудь, ответил:

— Вот тебе и муж, зачем еще ходить куда-то?

— Нет! Умоляю вас, господин, пожалейте меня!

Он расхохотался во все горло, и смех его заглушил плач Бинь. Вынув бумажник с деньгами, он отсчитал пять пиастров и вложил их в руку девушки.

— Вот, видишь, я жалею тебя.

Сказав это, он схватил ее за плечи и стал целовать в щеку, посеревшую от страха. Бинь закричала. Он быстро заткнул ей рот.

— Кого ты вздумала звать? Молчи, слушай меня, тебе же будет лучше…

Прижав Бинь к себе, он поднял ее и понес на европейскую кровать, стоявшую рядом. Опустив полог, он навалился на Бинь, грудь к груди, щека к щеке, горящие глаза против померкших.

Тело ее безвольно обмякло. Груди, полные молока, казалось, лопнут от тяжести, навалившейся на них.

Бинь вся дрожала. Она пыталась говорить, умолять, но он крепко сдавил ей горло.

Она судорожно обводила глазами душную комнату, погруженную в полумрак осеннего утра, из горла у нее вырывалось сдавленное непонятное бормотанье, как у бредящего в забытьи человека.

— Иисус… Погибаю! Спаси меня… Нет!.. Нет!..

…Вдруг снаружи кто-то сильно ударил в дверь. Бинь не успела подняться, как дверь с шумом распахнулась. Какая-то женщина ворвалась в комнату и, бросившись к Бинь, вцепилась ей в волосы. Молодой человек вскочил, быстро собрал свою одежду и убежал. Бинь, в лице которой не было ни кровинки, в ужасе воскликнула:

— Господин! Господин, как, вы меня оставляете?

В припадке безумной ревности, с багровым от ярости лицом, женщина сдавила голову Бинь под мышкой…

— Оставляете меня, да!.. Оставляете меня, да!.. Оставляете меня!..

Каждое слово сопровождалось дикими воплями. Схватив свою деревянную сандалию и выпучив глаза, женщина принялась бить ею Бинь наотмашь по лицу. Та никак не могла вырваться. Эта женщина, толстая и здоровая, была гораздо сильнее ее. Бинь перестала уже молить о пощаде и только плакала навзрыд. Толстуха, голося и беснуясь, громко бранилась и наносила Бинь удар за ударом…

Пол трещал и ходил ходуном. Голоса перепуганной насмерть Бинь совсем не было слышно.

Со всех сторон на шум сбежались соседи. Скоро нижний этаж был забит зеваками. Несколько женщин, знакомых с женой молодого человека, поднялись наверх. За ними следом вошли два полицейских — француз и вьетнамец.

Толстуха все еще продолжала вопить и избивать Бинь. Полицейский-вьетнамец подбежал и вырвал у нее сандалию. Француз оттащил Бинь в сторону и попытался помочь ей встать, но Бинь от страха и боли не могла стоять на ногах и снова упала на пол. Рассыпавшиеся волосы падали ей на лицо, закрывая глаза, распухшие от слез.

Хозяйка дома, увидев, что пришла полиция, торопливо поправила прическу и, подбежав к французу, затараторила:

— Уважаемый господин, эта девка — ужасная шлюха. Бог знает, сколько красавчиков она проглотила. А теперь вот спуталась с моим мужем. Дошло до того, что она средь бела дня пролезает в мой дом и валяется с ним. Она заграбастала все его жалованье… она… она…

Полицейский-француз поднял руку и велел ей замолчать. Потом он приказал вьетнамцу помочь Бинь подняться. Она с трудом встала, подобрала свой узелок и низко опустила голову.

Как ни старалась Бинь унять слезы, они все катились по ее щекам. Казалось, сердце ее не выдержит и разорвется. Женщины глядели на эту сцену без малейшей жалости. Одна из них, подбоченясь, обрушилась на Бинь с бранью:

— Ах ты потаскуха, блудившая с сотней, с тысячью мужчин! Растоптать бы тебя лошадьми, разорвать бы тебя на куски, на тысячу вонючих кусков! Мать твоя, наверное, давно уже сдохла со стыда!

Вокруг толкались дети, громко смеясь и тыча в Бинь пальцами.

Когда их привели в участок, жена молодого человека стала клясться и божиться, что Бинь — профессиональная проститутка, только без желтого билета, поэтому чиновник велел задержать Бинь до пятницы и вечером отвезти ее в больницу на медицинский осмотр.

IV

Сжавшись в комок, Бинь сидела в уголке, ожидая допроса у полицейского комиссара.

Несколько полицейских, расположившись у стола, о чем-то тихо беседовали. Один из них уставился прямо в лицо Бинь и сказал:

— На вид такая скромница, и не подумаешь, что тоже из тех, кто за одно су…

Бинь с укором взглянула на него. Самый молодой полицейский подбежал и, взяв ее за подбородок, спросил:

— Кто это научил тебя так поглядывать и строить глазки? Здорово у тебя получается! Наверное, ты, милашка, из заведения мадам Лан?..

Первый полицейский стукнул молодого по спине и строго сказал:

— Да будь она хороша, как ангел, я и не гляну в ее сторону. Грош цена такой красотке.

Молодой игриво погладил Бинь по щеке, обернулся и сказал, обращаясь ко всем:

— Вот вы порицаете бедняжку, а что, если я перед комиссаром признаю ее своей женой… Пойдешь за меня, а? — спросил он Бинь.

Они расхохотались. Бинь уронила голову на грудь. Горечь и страдание разрывали ей сердце.

Вдруг дверь распахнулась. Все вскочили и замерли, выпятив грудь и подняв в приветственном жесте руки. Полицейский комиссар важно уселся в кресло, закурил и знаком приказал Бинь подойти поближе.

Она приблизилась, дрожа и подобострастно сложив руки на груди, не решаясь поднять глаза под строгим взглядом чиновника. Комиссар выпустил изо рта кольцо дыма и медленно спросил по-вьетнамски:

— Давно ты зарабатываешь этим на жизнь?

Бинь, смертельно побледнев, еле осмелилась произнести:

— Высокочтимый начальник, вникните, умоляю вас, в мое дело. Ведь я никогда не занималась таким постыдным промыслом.

Полицейский комиссар усмехнулся.

— Хороша!..

— О высокочтимый начальник…

— Эх ты, потаскуха!

Бинь, дрожа, огляделась вокруг.

— О, клянусь вам, вы напрасно обижаете меня.

Комиссар, пряча улыбку под длинными усами, кивнул головой и спросил:

— Ты, конечно, не была шлюхой? Не была шлюхой и нажила дурную болезнь, да?

Потрясенная Бинь онемела. Обида клубком подкатила к горлу. Побледневшая и дрожащая, она молча смотрела на комиссара. Комиссар вытащил из портфеля бумагу и, положив ее на стол, обратился к Бинь:

— Доктора установили, что ты давно уже не… — Дойдя до этого места, он обернулся к полицейским, сидевшим по правую руку: — Как будет по-вьетнамски virginité?

— Девственность, ваша милость.

— Да, да, ты давно уже не девственница и к тому же больна гонореей.

Бинь едва не лишилась чувств. Как… откуда… Да, конечно, только муж этой толстой ведьмы мог заразить ее.

Бумага, составленная бог весть какими врачами, может, оказывается, ранить человека куда сильней, чем самый острый меч.

Бинь зарыдала. Она рассказала все — как потеряла невинность, как родила ребенка… Но комиссар только улыбался, слушая ее горькую повесть. Он принимал ее за бывалую шлюху, сочинившую всю эту душераздирающую историю. Однако, видя ее глубокое горе, чиновник все же растрогался.

Он смотрел на наивное и простодушное лицо Бинь и думал: «Отчего наша жизнь так устроена, что девушки вынуждены прибегать к столь постыдному заработку? И отчего, когда их поймают, они своими слезами так волнуют нас, что никаким кинозвездам не снилось?..»

Комиссар долго сидел молча, потом сказал:

— Ты откуда родом? Скажи мне, чтобы я знал, куда тебя препроводить, когда ты кончишь лечиться в больнице.

Бинь похолодела. Она представила, сколько мук ждет ее, если она вернется в родную деревню, где царят старые обычаи.

Кличка «любовница» сулила невиданные мучения, а уж вынести издевательства, выпадающие на долю тех, кого деревня заклеймит «шлюхой», у нее ни за что не хватило бы сил. Если ее отправят в деревню, останется только наложить на себя руки. Нет, лучше медленно умирать с голоду, без денег, в рваном старье здесь, в чужом городе, чем вернуться в деревню, к отцу и матери, где ее ждут одни унижения и надругательства.

Бинь подняла ничего не видящие глаза и торопливо сказала:

— Ваша милость, я и сама не знаю, откуда я родом.

Полицейский комиссар, скорчив гримасу, насмешливо передразнил:

— Ваша милость, я и сама не знаю, откуда я родом…

Бинь, думая, что ее переспрашивают, ответила:

— Да, да, так.

Комиссар расхохотался.

— Интересно, на что ты надеешься. Ты же стопроцентная проститутка!

Не успел он договорить, как, резко отворив дверь, в комнату вошла какая-то женщина.

Бинь подняла голову; перед ней стояла жена того негодяя. Женщина торопливо поклонилась, улыбаясь во весь рот.

— Здравствуйте, господин начальник. Комиссар наклонил голову и, посмеиваясь, спросил:

— Ты уверена, что эта девушка — проститутка?

— Уважаемый господин начальник, совершенно уверена. Я своими глазами видела ее, наверно, с сотней мужиков.

— Всего с сотней? Что же так мало?..

Его улыбка под густыми черными усами наводила на Бинь ужас.

С глазами, блестящими от обиды и гнева, она обернулась к толстухе.

— И ты не боишься, что бог накажет тебя за твои слова?

Та, рассвирепев, подскочила к Бинь и ткнула пальцем прямо ей в лицо.

— Ах ты, сварливая шлюха! Стану я еще лгать из-за тебя, тварь; торгуешь собой, чтоб набить жратвой рот! Подстилка проклятая.

Облегчив душу, она повернулась к комиссару, сказала, что у нее есть свидетели, знающие всю подноготную Бинь, и попросила разрешения позвать их сюда. Комиссар согласился. Вскоре она вернулась вместе с какой-то женщиной. Ей было уже за тридцать. Водянистые глаза, темная кожа и тощая, сухая фигура делали ее похожей на огромную креветку. Поклонившись комиссару, она отошла в сторону. Чиновник подозвал ее и опросил:

— Ты знаешь, чем она занимается? Откуда она?

— Уважаемый господин начальник, раньше она торговала овощами в Ханое, на базаре Донгсуан! — затараторила Креветка. — А года два назад явилась в Хайфон. Сначала я думала, что она торгует честно, как все. Разве сразу узнаешь, что она из этих — «за одно су». И не упомню, сколько раз я видела ее с мужчинами. Она только делает вид, что живет торговлей, а сама загребает денежки совсем другим делом. Муж моей соседки истратил на нее, наверное, сто пиастров. И потом, говорят, она наградила его дурной болезнью.

У Бинь судорожно сжималось горло. Как ей хотелось подбежать к этой негодяйке и заткнуть ее грязный, лживый рот, но, взглянув в лицо комиссара, внушавшее ей страх, Бинь сдержалась и продолжала стоять молча.

Дождавшись, пока женщина кончила свои показания, комиссар быстро спросил жену человека, обманувшего Бинь:

— Ну, хорошо, какое обвинение ты решила предъявить ей?

Та презрительно покосилась на Бинь и оказала:

— Уважаемый господин начальник, эта тварь — шлюха без стыда и совести, я и связываться с ней не хочу. Я только надеюсь, что господин начальник отправит ее в «веселый» дом. Там у нее будет кусок хлеба, так что с голоду она не помрет. Ей там как раз придется по вкусу. Зато уж она не выйдет оттуда так просто, чтобы путаться с нашими мужьями.

Комиссар благосклонным жестом отпустил обеих женщин и приказал полицейскому-вьетнамцу отвести Бинь в управление, чтобы взять там документы.

Бинь, как во сне, вышла следом за полицейским. Вытирая слезы, она печально смотрела на весело шагавших прохожих, на блестящие автомобили, которые мчались по аллее между деревьями, сверкая в золотистых лучах теплого осеннего солнца. Как раз в это время толстуха и Креветка с победоносным видом усаживались в коляску рикши.

Когда рикша тронулся, они оглянулись и увидели Бинь, которая шла понурясь, еле передвигая ноги. Бинь услышала их довольный смех и голоса:

— Поделом! Так будет со всеми шлюхами, что лазят к нашим мужьям…

V

Вот уже два дня непрерывно моросит дождь, серые тучи заволокли небо, и улица Хали кажется еще безлюдней и еще печальней.

Навесы и скамейки, которые обычно расставляют возле лавчонок, торгующих прохладительными напитками, убраны и сложены в стороне. Их место на тротуаре захватила шумная орава ребятишек, продающих черствые, лежалые булки и лепешки. Рядом расположились рикши, заядлые курильщики опиума — они опоздали взять напрокат коляски и сидят без дела. Тут же толкаются всякие темные личности — «коты» и сводники, которые зазывают клиентов в «дома удовольствия» и заодно присматривают там за девушками. Усевшись в кружок, вся эта публика азартно дуется в «десятку» и «бат»[7].

Попадаются здесь и «гости» — завсегдатаи кабаков, и грузчики с пристани у Шести складов. Их сразу можно узнать: вид у них не такой грязный и обтрепанный, как у обитателей здешних мест.

«Свои», кучками по три-четыре человека, торчат целыми днями в жалких лачугах, которые служат одновременно и жильем, и лавкой. Тут продают все, что угодно: кофе, фо[8], лепешки и копченую рыбу, соленый соус, рис, дрова… Рядом занимаются своим ремеслом портные, лекари, предсказатели судьбы… Все — и стар и мал — в величайшем возбуждении сидят, уткнувшись в карты, вокруг скамеек, лоснящихся от жира…

В отличие от «своих» и «гостей», случайные прохожие, попавшие на улицу Хали, стараются как можно быстрее миновать ее, морщатся и отплевываются. Резкие порывы ветра обдают их тяжелой вонью свалок, гниющего на пустырях мусора, испарениями сточных канав, запахами убогих домов и хибар, тесно обступивших улицу с двух сторон. Здешние жители давно привыкли к этим «ароматам» и даже не замечают их, зато чужие, попав сюда, прибавляют шагу. Да и вообще прохожие страшатся темных дел, которыми славится эта «улица удовольствий»…

Воспользовавшись моментом, когда в заведении матушки Таи Ше Кау не было клиентов, Бинь вошла в свою комнату и прилегла на кровать.

Вот уже два месяца, как она вышла из лечебницы для проституток и матушка Таи Ше Кау взяла ее в свой дом. У матушки было семь девушек. Бинь стала восьмой, поэтому ее звали теперь Восьмая Бинь. Это двойное имя было обязательным для каждой девицы.

Всего два месяца! Но какими долгими казались они Бинь: эти два месяца словно два года. С каждым днем все новые страшные раны терзали ее измученную душу, с каждым днем она худела, сохла, становилась все слабей и болезненней. Скоро она не могла уже принимать гостей.

О горе! Что это были за гости! Люди, у которых водились деньги, развлекались с артистками и танцовщицами, а на долю заведения матушки Таи Ше Кау оставались всякие проходимцы, бродяги да нищие, и день считался особенно удачным, если заглядывал какой-нибудь бой, повар или подручный шофера.

Два-три хао, полученные от таких гостей, доставались, как говорится, в поте лица. Бывало, уже после всего они задерживались, со смаком рассказывали непристойные истории, до синяков щипая девушек за ляжки. Они заставляли прибегать к разным приемам и уловкам, чтобы получить за свои деньги полное удовольствие. Их забавляли страдания и боль этих несчастных созданий. И, только будучи уже не в силах что-нибудь придумать, они отдавали деньги.

Среди девиц матушки Таи Ше Кау гости всегда отличали Восьмую Бинь. Они частенько оставляли ей два-три хао, потому что она была хороша собой, покорна и молчалива под их тяжелыми, как бревна, телами и исполняла все их желания.

Бинь вздрогнула. Помутневшими глазами обвела она тесную комнатушку, отделенную от других таких же каморок перегородкой из тонких растрескавшихся досок, на которой засохшие плевки бетеля краснели, словно сгустки запекшейся крови. Вход в комнату был завешен циновкой, густо перевитой паутиной. Старая лампа светила тускло, и углы комнаты всегда прятались в темноте.

В этих отвратительных каморках, где воздух, спертый и сырой, пропитан тошнотворным запахом, исходящим от низких трухлявых, источенных червями лежанок и грязной постели с засаленным, зловонным пологом, обречены всю жизнь, день за днем чахнуть несчастные «девушки для развлечений». Вещи здесь, как бы они ни истрепались, ни износились, никогда не заменяют, словно они должны олицетворять ту страшную силу, что удерживает девушек в заведении и лишает их возможности вернуться к честной жизни. Вещи эти терзают сердце, омрачают душу, и без того давно уж утратившую покой и свет. Разве может человек, попавший сюда, вновь обрести душевное спокойствие и веру?

Бинь горестно вздохнула и опустила голову на подушку. В темноте лицо ее сливалось с наволочкой, покрытой желтоватыми следами пота.

Дышать этим воздухом, лежать на этой постели и не заболеть было бы просто чудом. Вдобавок ко всему Бинь приходилось обращать день в ночь и ночь в день. Питалась она плохо: каждый день гороховые лепешки и вареные овощи, к которым добавлялись мелкая рыбешка, соленая капуста и баклажаны с подливкой. Откуда же было ей взять силы, чтобы удовлетворить бесконечные желания и прихоти веселящихся гостей!

И так до позавчерашнего дня. После того как она два месяца почти не смыкала глаз, Бинь не могла ни есть, ни пить, ее все время лихорадило, и она страшно исхудала. Видя, что Бинь не в силах уже развлекать клиентов, матушка Таи Ше Кау позволила ей несколько дней отдохнуть.

Но сегодня Бинь опять была занята до трех часов ночи. Явился некий господин — владелец собственного автомобиля, его надо было ублажить, он был завсегдатаем их дома и слыл самым денежным.

Бинь снова и снова переживала свои страдания и печали, пока веки ее не сомкнулись. Но и во сне ужасные видения не оставляли ее.

…Она давно уже кашляет кровью, и у нее нет никаких лекарств. Потом она умирает. Она лежит на своей кровати, в грязной каморке, и голова ее покоится на подушке с желтоватыми пятнами пота. Тусклый свет старой лампы едва мерцает в тяжелом, спертом воздухе. Она — одна, одна, как всегда. Рядом с ней — никого. Матушка Таи Ше Кау даже слышать не хочет о похоронах. Она — одна, совсем одна. Дни бегут… Тело ее разлагается. Запах тления наполняет комнату. И черви уже завладели ее плотью. Наконец соседи, живущие рядом, узнают о ее смерти. Они поспешно нанимают носильщиков. Труп ее заворачивают в старое одеяло и несут на кладбище…

Трухлявый деревянный гроб скрипит, раскачиваясь на бамбуковых перекладинах. И скрип этот звучит вместо погребального плача…

А родители Бинь там, в деревне, как всегда, торгуют на рынке и трясутся над каждым су. Сестренка, брат и ее малыш ни о чем не догадываются. Злосчастный муж ее развлекается с кем-то и даже думать забыл о покинутой, погибшей жене своей…

Она умерла, как умирают нищие и бродяги, застигнутые смертью на дороге или на свалке…

Вдруг в комнату ворвался холодный ветер и разогнал страшные видения. Бинь с трудом открыла глаза, полные слез, но действительность была не менее ужасна, чем сон. Сердце Бинь наполнилось жгучей тревогой и болью. Она горько заплакала. Как ей тяжело! У нее нет больше надежды, никакой надежды.

Бинь вдруг вспомнила об уксусной эссенции, которую купили сегодня утром, чтобы приготовить соусы и приправы к овощам, и задумалась, закрыв лицо руками. Потом, словно решившись на что-то, заплакала и медленно повернулась к сундуку, стоявшему у изголовья. Наконец она наклонилась и стала искать коробочку с опиумом, которую вчерашний владелец автомобиля забыл на столике возле лампы…

В это время циновка, висевшая над входом, приподнялась, и вошла Вторая Лиен. Улыбнувшись, она окликнула Бинь:

— Сестрица Восьмая Бинь, чем это ты занята? Решила с горя покурить? Вот и хорошо. Хочешь, я тебе приготовлю опиум?

Испуганная Бинь быстро обернулась. Лампа опрокинулась и залила керосином сундук. Лиен быстро взобралась на кровать и, притянув к себе Бинь, спросила:

— Ты почему такая бледная?

Бинь, бессильно поникнув, не отвечала. Вторая Лиен торопливо спросила:

— Может, ты простудилась? Смерть моя! Чего же ты меня не позвала? Что ты задумала, а?

Бинь зарыдала еще сильнее и с трудом проговорила сквозь слезы:

— Я хочу смерти — больше ничего.

— Ты хочешь умереть?

Бинь, закусив губу, взглянула на Лиен, слезы душили ее. Вторая Лиен с беспокойством смотрела на бледное печальное лицо Бинь, на ее исхудавшее тело с плоской грудью и высохшими руками, догадываясь о причине ее горя. В памяти Лиен с ужасающей отчетливостью всплыли подробности собственной жизни. Какой страшный путь пришлось ей пройти! Вторая Лиен ласково погладила волосы Бинь.

— Я тебя очень люблю!

— Да, я знаю! — всхлипнула Бинь. — В этом доме только ты одна и любишь меня, остальные ненавидят и подбивают старую Таи Ше Кау посылать ко мне гостей днем и ночью. Они думают, я вырываю у них кусок изо рта, мешаю заработать на развлечения и наряды. Что же мне делать? Какой у меня еще выход?!

Бинь уткнулась в колени подруги, слезы ее обжигали тело Второй Лиен. Взяв руку Бинь, Лиен прижала ее к груди и тихо сказала:

— Женщины с женщинами всегда таковы!

Проглотив слезы, Бинь прошептала:

— Но почему? Ведь всем и так тяжело, а они прямо готовы сожрать друг друга.

Вторая Лиен покачала головой и сказала:

— Ну, будет! Нечего над этим ломать голову, только себя огорчать! Брось горевать, слышишь, сестрица? Если ты убьешь себя, кому ты сделаешь хуже? Кто из родных узнает об этом? Кто придет на твою могилу? Лучше ешь побольше, чтобы поправиться. Вот увидишь, ты через год привыкнешь.

Бинь широко раскрыла глаза.

— Разве к этому можно привыкнуть, сестрица?

Вторая Лиен через силу засмеялась.

— Конечно! Живут же здесь люди. — Лиен печально вздохнула и обняла Бинь. — Как ты думаешь, сколько мне лет и давно ли я тут?

— Тебе, сестричка, самое большее — лет тридцать, а сколько ты здесь, ей-богу, не могу угадать.

Вторая Лиен усмехнулась:

— Что ж ты записываешь меня в старухи? Я ведь старше тебя всего на четыре года, а тебе двадцать, правда? — Она посмотрела на Бинь, раскрывшую от удивления глаза, и медленно продолжала: — Мне тоже было трудно, наверное, даже труднее, чем тебе, но я все вынесла. Я здесь всего три года, а вон как постарела. Сначала и я хотела наложить на себя руки, не могла жить в таком позоре. А потом задумалась о своей жизни: что плохого в нашем ремесле, потом и слезами добываем мы каждую чашку риса… — Лиен немного помолчала. Слеза медленно скатилась по ее щеке. — В мире тысячи людей еще несчастнее нас, но и они надеются, что им хоть когда-нибудь улыбнется счастье. Наша доля — еще не самая худшая…

Она хотела что-то добавить, но Бинь дрожащим голосом прервала ее:

— Неужто мы так и останемся здесь на всю жизнь?

Вторая Лиен озабоченно нахмурила брови и задумалась:

— Ты очень хочешь вырваться отсюда, сестрица? Тогда потерпи немного, пока я тебя не вылечу. А потом, когда выздоровеешь, я найду человека, который сможет выкупить твою бумагу и женится на тебе. Или достану денег, и ты сама порвешь бумагу и уйдешь из этого проклятого дома.

Бинь снова заплакала и спросила Лиен:

— Почему ж ты, сестрица, сама не выкупишь свою бумагу?

Вторая Лиен грустно засмеялась:

— А мне ни к чему, я привыкла.

— И тебе здесь нравится?

— Да, сестрица.

Бинь была удивлена и растеряна. Может, Лиен просто утешает ее? Ей казалось, что никакая женщина не согласилась бы остаться здесь и всю жизнь продавать свое тело. Наверно, сомнения отразились на ее лице, и Лиен, заметив это, сказала:

— Я не обманываю тебя, хотя обычно надуваю людей ради денег. Ты такая нежная и беспомощная! И судьба у нас с тобой одна. Я все сделаю, чтобы помочь тебе.

— Но где ты возьмешь столько денег? — торопливо спросила Бинь. — И почему ты сама не хочешь уйти отсюда, выйти замуж, иметь детей, семью?

Наивный вопрос девушки заставил сердце Лиен сжаться от боли. Она с тоской взглянула на Бинь, в глазах ее заблестели слезы.

— Нет, уж лучше я буду жить на «общественный счет».

— Всегда?

— Конечно. Пока не придет мой час.

Бинь хотела что-то спросить, но Лиен продолжала:

— У меня никогда не будет детей: я уже не могу родить. Ну, а муж — что ж, у кого деньги, тот и муж. Я люблю только деньги и людей, у которых есть деньги, вот и все! Так и проживу как-нибудь, день за днем… Ты — другое дело, у тебя есть сын. Тебя разлучили с ним, но ты можешь родить другого; ты еще будешь счастлива в своем доме с мужем и детьми…

Вторая Лиен и Восьмая Бинь умолкли. Каждая думала о своих горестях.

Лиен с тоской вспоминала свою жизнь, такую пустую и безрадостную, а Бинь вновь обрела надежду. «Какое счастье! Я вырвусь отсюда, вернусь к честной жизни…»

Бинь погрузилась в радужные мечты. Ее горячая рука дрожала в холодных ладонях Лиен, глаза ярко блестели. А потускневший взгляд Второй Лиен, казалось, искал в далеком прошлом улетевшие светлые дни…

VI

В доме Нама из Сайгона вечером собралась братва. Парня в брюках из блестящего шелка, белой шелковой рубашке с отложным воротником и сандалиях на четырех ремешках звали Ты Лап Лы, он был головой над всеми, кто работал на базаре Шат. Толстый малый с большим отвислым животом и желтым лицом, с волосами, закрученными вокруг ушей, и роскошными баками (модная прическа «философ») был известен под кличкой Шесть Медных Черпаков; он заправлял карманниками и мелкими ворами из Сада провожаний. Рядом с Ты Лап Лы сидел еще один гость — тощий молодец с острыми, как сабля, бровями и ярко-красными губами; это был Ба Бай, гроза игорных домов Хайфона. Тут же в пьяной дремоте клевали носами, изредка зевая и потягиваясь, «коллеги» Ты Лап Лы: Тин Хиек — Девять Вычищенных Карманов, и Мыои Кхай — Десять Срезанных Кошельков. Они были главными над всеми, кто промышлял в порту, на больших улицах, набережных и в прочих оживленнейших местах города.

Если Ханой, столица Северного Вьетнама, слывший городом разгула и праздности, породил великое множество девиц легкого поведения, то Хайфон, самый крупный порт Индокитая и большой промышленный город, где жило более тридцати тысяч рабочего люда, пришедшего сюда из разных концов страны, тоже имел свою достопримечательность — бесчисленную братву, живущую преступлениями и грабежом.

Нам из Сайгона и пятеро его дружков были великими мастерами воровского дела, главарями братвы, той самой братвы, которая, с каждым днем становясь многочисленней и наглее, держала в страхе все побережье…

Небрежно пуская кольца опиумного дыма, Ты Лап Лы задумчиво смотрел в потолок и размышлял о том, что завтрашний базарный день, как ни крути, сулит ему порядочный куш: уж кто-кто, а его мелкие черти наколют не один карман. Положив голову ему на колени, Нам из Сайгона лениво щурился. Он всегда казался спокойным и даже чуть ленивым. Лишь шрам от удара ножа, тянувшийся со лба до уха, убеждал, что Нам не из тихих и не боится ни бога, ни дьявола.

Шесть Черпаков набил трубку и почтительно поднес к губам Нама. Но тот не соблаговолил притронуться к ней. Наверное, опиум надоел Наму, и он жаждал иных услад. Тогда Ба Бай спросил у Нама разрешения взять его трубку. Нам великодушно позволил. Согнув шею, отчего его тощие плечи поднялись до ушей, Ба Бай затянулся, трубка весело забулькала: «Во-во-во!»

Размеренное бульканье гулко разносилось по всем трем комнатам просторного богатого дома, где стояли шкафы и низкие скамьи, лежанки из красного дерева, зеркала на резных подставках и курильницы из меди, на стенах висели китайские картины. Дом этот казался дворцом среди окружавших его убогих домишек с ветхими крышами, в которых зияли дыры, прикрытые циновками или кусками брезента, а их закопченные, покрытые паутиной стены давно уже потрескались и развалились от старости. Все лачуги были забиты жалким скарбом бедняков, на топчанах кучей навалены одежда и белье, зловонное, изодранное в клочья. В этих трущобах ютились вечно голодные люди, с трудом зарабатывающие на жизнь: рабочие, кули, нищие, бродяги, мелкие торговцы, безработные, не смевшие показаться на улицах города и хоронившие себя заживо здесь, близ Малого базара, среди комарья, паразитов, зловонных луж и мусорных свалок…

Подождав, пока Ба Бай накурится, Тин Хиек уговорил Шесть Черпаков набить и ему трубочку — он, видите ли, желает порадовать братву одной занятной историей. Вот что он рассказал.

Позавчера вечером, часов в десять, один из мелких чертей донес ему, что с хонгайского поезда сошла шикарная дама в шелковых штанах и платье из французского крепа. На мальце — она тащила его за собой — была голубая бархатная курточка, штаны из розового шелка, золотой обруч на шее и серебряный браслет на руке. Мелкий черт не упускал ее из виду, но никак не мог подканать поближе: эта стерва зырила по сторонам почище легавого. Он еще похвалился, сейчас, мол, она ходит и разыскивает чей-то дом на улице Райских кущ, а в поясе у нее что-то заныкано, явно — бумажные деньги.

Тин Хиек тут же побежал в Райские кущи и скоро догнал ту бабу. Опустился туман, сгущались сумерки. Тин не видел даже ее лица. Но когда на нее упал свет электрического фонаря, он разглядел большие глаза женщины и блестящие золотые серьги. Вокруг не было ни души. Только в конце улицы торчала коляска рикши, но потом и он смотался. Тин Хиек быстро вытащил нож, бросился на ту бабу, схватил ее за горло и повалил на землю. Мелкий черт, шагавший следом за ним, подхватил мальца и побежал к пруду. Она не успела даже пикнуть. Тин срезал кошель с ее пояса, нащупал серьги и выдрал их из ушей. Сунув деньги и сережки в карман, он быстро обшарил ее, потом крепко стянул ей поясом руки и ноги, заткнул рот платком и мигом оттащил в сад…

Когда он дошел до этого места, все наперебой закричали:

— Вот это да, здорово пофартило!

— Сколько кругленьких?

Хиек передернул плечами, криво усмехнулся и вытащил из кармана двенадцать бумажек по одному пиастру и десять бумажек по пять. Обведя всех взглядом, он с важностью сказал:

— Для начала я подношу ди́кон Наму и каждому дарю по пе́туху[9].

Нам из Сайгона еле заметно улыбнулся.

— Ни к чему. Я сейчас при деньгах; оставь этот дикон себе на расходы.

Тин Хиек подумал минуту, потом встретился взглядом с выпученными глазами Нама и торопливо сказал:

— Да, я знаю, ты у нас всегда при деньгах, но я желаю тебя уважить. Лучше я добавлю еще три петуха, чтоб ты фартово гульнул.

Ты Лап Лы подобострастно выждал, пока Нам согласился уважить Тин Хиека, и, подмигнув, спросил:

— Ну, а где железки?

Тин Хиек засмеялся:

— Да, чуть не забыл: мой черт напоролся на четырех мужиков, перетрухал, бросил пацана и дал деру. Я с ним потом вернулся, так там набежало столько швали — прямо улица почернела, и легавые приперлись. Пришлось смыться.

Ба Бай нахмурил свои острые брови и быстро спросил:

— А что, та баба на морду ничего?

— Ну, ничего, а что бы ты сделал?

— Зря б не пропала!

Вся компания громко расхохоталась. Нам из Сайгона тоже улыбнулся; в душе он хвалил Хиека, который занялся делом лет на десять позже него, а уже так красиво работает…

Клубы опиумного дыма медленно расплывались по дому. Нам задумчиво следил за легкими ароматными кольцами, поднимавшимися к потолку. Сквозь трепетную пелену дыма ему казалось, будто изображенные на картинах полководцы и воины времен Троецарствия[10] двигаются как живые.

Изображения голых женщин, висевшие по обе стороны шкафа, тоже словно начали оживать. Лезвия двух ножей над изголовьем задернутой пологом европейской кровати переливались и призрачно поблескивали. Нам думал о своих тридцати двух годах, об одинокой жизни без жены и детей, без сестер и братьев, без отца и матери. Он думал о бродячей судьбе своей, бросавшей его с места на место изо дня в день, из месяца в месяц…

Описание тридцати двух лет, прожитых Намом, составило объемистое дело в архиве полицейского управления. Чуть ли не полжизни Нам провел в тюрьмах, осужденный за грабежи. Семь лет просидел он в каторжной тюрьме на острове Пулокондор, два года — в центральной тюрьме Сайгона и в ханойской цитадели, более четырех лет в камерах для самых опасных преступников в тюрьмах Хайфона, Намдиня, Хайзыонга и Тхайбиня. Жизнь Нама из Сайгона прошла среди вечных опасностей, о которых лучше всяких слов говорили многочисленные шрамы на его лице, на теле и на руках.

Другой на его месте, наверно, давно бы уже погиб, но судьба, словно желая, чтоб Нам из Сайгона перенес все испытанья и бури, наделила его железным здоровьем, силой и небывалой смелостью…

Все уже до опьянения накурились опиума. В доме было тихо. Лишь пощелкивали палочки, которыми вычищали грязь из-под ногтей, да временами кто-нибудь сопел или почесывался. К концу дня опиум и вино разожгли кровь дружков, собравшихся у Нама.

Тин Хиек заплетающимся языком предложил отправиться на улицу Хали и провести там ночку.

Шесть рикш подкатили к дверям, шесть тяжелых туш рухнули в коляски и развалились на сиденьях. Вскоре рикши уже неслись по улочкам, прилегающим к Малому базару, надежному убежищу братвы, мелких чертей и всякого сброда. Базар тонул в полумраке, который лишь кое-где рассекали лучи фонарей, выстроившихся редкими рядами вокруг солдатских казарм. Рикши проехали по Предмостной и Бати и остановились на Хали.

Навстречу гостям из заведения матушки Таи Ше Кау высыпала стайка легко одетых девушек. Каждый выбрал себе девицу по вкусу, и все, пошатываясь, отправились в дом.

В доме стоял веселый галдеж: смех перемежался разговором, песня — шутками, слышались выкрики, свист, брань и рыдания. Вторая Лиен, взяв Нама из Сайгона за плечи, втолкнула его в комнату Восьмой Бинь, а сама обняла Тин Хиека и повела к себе. Шесть дверей захлопнулись одновременно. Послышались шум и стоны…

Восьмая Бинь отдыхала уже полмесяца, но была еще очень слаба. Однако она хорошо помнила слова Второй Лиен: когда появится Нам из Сайгона, принять его получше и быть с ним поласковей, потому что Нам, если его уважат, готов вывернуть карманы и отдать все до последнего су. И еще Лиен уговаривала Бинь, чтобы она постаралась увлечь Нама.


Восьмая Бинь сидела, опираясь спиной о перегородку и положив руку на грудь своего гостя. Нам тихонько гладил ее руку, а иногда, поднося к губам, нежно целовал. Голова Нама покоилась на коленях Бинь. Он заглянул ей в лицо, печальное и изможденное, и ласково спросил:

— Ты все болеешь?

Восьмая Бинь, ничего не ответив, покачала головой, потом тяжело вздохнула, наклонилась и глянула на Нама, глаза ее были мутны и печальны.

— А разве старая Таи не дает тебе денег на лекарство?

Бинь ответила не сразу:

— Подумай сам, я уже три месяца хожу в этих старых штанах, их дала мне Вторая сестрица. И мое платье — штопаное-перештопаное — тоже ее подарок. А уж если матушка Таи жалеет денег на приличное платье, чтобы принять гостей, разве даст она хоть су на лекарство? Да она скорее удавится.

— На что же ты тратишь деньги, которые тебе оставляют гости?

Не в силах сдержать волнение, душившее ее, Бинь заговорила громче:

— Да где они, эти деньги? Гость еще не закрыл за собой дверь, а старая Таи тут как тут и обшаривает всю комнату. Она оставляет мне, самое большее, одно хао. Да еще ворчит: гостей-де почти нет, доходов мало, а прокормить нас недешево… И никогда не упустит случая напомнить, что я еще новенькая, а она одолжила кучу денег, чтобы внести за меня налог в полицию, и их не из чего теперь отдавать. Бывает, у нас кончается бетель, и если б Вторая сестрица не давала нам денег, пришлось бы сидеть без бетеля… — Бинь, с трудом сдержав слезы, продолжала: — У меня даже иногда нет денег на осмотр у врача, и их тоже приходится брать у Лиен.

— Бедная Бинь, за что же ты терпишь все это? — Нам нахмурил брови.

— Разве кто-нибудь здесь пожалеет меня? — робко сказала Бинь. — В этом доме, кроме Второй сестрицы, все — и Третья-большая, и Третья-маленькая, и Четвертая Тхинь, и Пятая Тхинь, и Шестая Хюен, и Седьмая Тхань — все, все ненавидят меня. Они вечно подглядывают за мной в щелку: как увидят, что кто-нибудь дал мне денег, бегут к старой Таи, и она сразу является с обыском… А когда уже станет совсем невмоготу, я жалуюсь матушке, и хотя Вторая сестрица всегда меня поддерживает, та опять заводит свое: говорит, мол, облагодетельствовала меня, взяла из больницы, денег-то на еду не хватает, а гостей мало. Вот и приходится молчать…

Нам еще больше нахмурился.

— А почему ты не уйдешь отсюда, не подработаешь где-нибудь на стороне?

— Да я и шагу не могу ступить из дома, разве отсюда уйдешь? — со слезами на глазах ответила Бинь. — Старая Таи все следит за мной, она и другим девушкам велела стеречь меня. Как тут подработаешь на стороне? И потом — я здесь новенькая, все время принимаешь гостей, одного, другого, намаешься — и рукой не шевельнешь. Отсюда один путь… в могилу…

Бинь зарыдала и отвернулась, стараясь не смотреть на лампу, наполнявшую комнату тусклым зловещим светом. Ей всегда казалось, что лампа эта, словно злой дух, стережет ее здесь, в доме позора, и своими чарами преграждает все пути к спасению.

Нам обнял дрожащие плечи Бинь. Он понял вдруг всю безысходную тоску этого нежного, надломленного существа. Глядя в миловидное личико Бинь, искаженное печалью и страданием, он чувствовал какое-то странное волнение. Ему казалось чудом, необъяснимым чудом, что он, бродяга, за плечами которого страшная, исковерканная жизнь, способен еще кого-то жалеть и даже любить! Неужели это возможно? Нам из Сайгона никогда никого не любил, должно быть, оттого, что и его не любили. Родителей своих он не помнил. У него не было ни братьев, ни сестер — даже самой дальней родни. С детства ходил он из дома в дом, от одной двери к другой, выпрашивая горсть риса. Едва он подрос, ему пришлось зарабатывать на жизнь тяжелым трудом. Он мыл котлы и миски, колол дрова, носил воду, таскал на голове корзины с углем, но нигде не задерживался подолгу — работа была временной, да и сам он был слишком упрям и неуживчив, а к тому ж еще и не прочь погулять как следует… Безжалостная грязная жизнь скоро ожесточила его.

Нам стиснул руку Бинь, прижал к своей груди. Время бежало — за минутой минута. Нам думал о своей одинокой жизни — он должен обзавестись семьей, должен жениться на Бинь, красивой и доброй Бинь. Ведь он никогда не знал, что такое доброта и красота, а теперь вот узнал, узнал и полюбил…

Не в силах сдержать волнение, Нам резко сказал:

— У меня нет ни отца, ни матери, нет никого на свете. Если ты согласна, я скажу старухе Таи, что женюсь на тебе.

Бинь не колебалась ни минуты, она не думала, что за человек Нам и каково быть его женой.

— Я согласна, но… добрые ли у тебя намерения, Нам?

— Ну почему же недобрые? А ты-то вправду согласна?

Бинь не ответила, только сильнее сжала руку Нама и растерянно посмотрела на него.

Вдруг тусклый огонек лампы заплясал и, вспыхнув мутно-желтым светом, угас. В комнате стало как будто холоднее и тише, мрак, казалось, сдавливал грудь. Перед глазами Бинь снова всплыли кошмарные видения недавнего сна: женщина, торговавшая собою, одна, совсем одна… Всеми забытый, гниющий труп на кровати… ветхий гроб со скрипом раскачивается на бамбуковых перекладинах по дороге на кладбище…

Дрожа всем телом, Бинь закрыла лицо руками и, рыдая, прижалась к Наму.

— О Нам!.. Добрые ли у тебя намерения?..

VII

Вот уже неделя, как Восьмая Бинь покинула заведение старой Таи. Она надеялась, что теперь, когда у нее есть лекарства, когда ее хорошо кормят, болезнь пойдет на убыль. Увы! С каждым днем Бинь худела и становилась все слабее, хотя сердце ее обрело покой.

Да, счастье могло исцелить только душу, но тело, разбитое и больное тело, из ночи в ночь служившее забавой для гостей, нуждалось в долгом серьезном лечении.

Нам из Сайгона не на шутку встревожился. Он знал, раз жена нездорова, ей нельзя утомляться. Он нанял старую кормилицу — присматривать за Бинь, когда ему приходилось отлучаться из дома, сам готовил еду, стараясь придумать что-нибудь повкуснее. Бинь была счастлива: пускай муж у нее и некрасивый, но зато такой ласковый и внимательный!

Наступила весна. Мелкий дождь тихо шелестел в маленьком пустынном саду. Приподняв голову, Бинь разглядывала вымокший сад. Совсем близко, всего в нескольких шагах, трепетали и перешептывались с ветром листья. На траве лежала куча мусора, в котором деловито копались цыплята. Один из них начал взбираться на самый верх кучи, но у бедняги не хватило сил, и он свалился, трепеща крылышками, под которыми желтело жирное мясцо.

И Бинь неожиданно вспомнила, как месяца два назад, проводив последнего гостя, она, голодная и усталая, лежала в своей комнате. Вторая Лиен принесла ей тогда чашку горячего куриного супа, — казалось, ничего вкусней Бинь никогда и не пробовала. Она громко позвала кормилицу.

Маленькая старушка в мешковатом платье прибежала из кухни.

— Что вам угодно?

— Нянюшка, вы умеете готовить суп из курицы? Я знаю, что муж купил недавно цыплят. Сварите, пожалуйста, куриный суп.

Старуха выпучила глаза, помолчала немного, словно подыскивая какой-то важный довод, и, понизив голос, сказала:

— Дорогая, вам нельзя есть суп.

— Почему?

— Доктор велел соблюдать диету.

Бинь рассердилась.

— А разве вы знаете, чем я больна? Почему доктор не позволил мне есть курятину?

Старуха помолчала, стараясь найти особенное словечко, которое должно было определить опасное состояние Бинь, но так и не смогла ничего придумать.

— Болезнь… болезнь, — ворчливо ответила она. — Я только знаю: вам не велено есть все, что ни попало, вот и суп тоже…

Бинь попробовала задать еще несколько вопросов, но старуха отвечала весьма невразумительно. Однако Бинь все же поняла, что здоровье ее еще очень и очень неважное. Она тяжело вздохнула, потом дрожащим голосом велела старухе спуститься на кухню и приготовить лекарство. Подождав, пока за нею закроется дверь, Бинь упала на подушку и зарыдала.

Она-то считала: за два месяца, что она пролежала в больнице, отвратительную болезнь, которой заразил ее тот гнусный тип, удалось залечить. Кто б мог подумать, что последствия ее будут сказываться до сих пор! Иногда ей хотелось встать и немного пройтись по комнате, но она не могла подняться. Опухоль, появившаяся в нижней части живота, не спадала, а ноги в суставах страшно болели, словно разваливались на части. При виде вкусно приготовленных блюд ей хотелось есть; но стоило положить в рот хоть кусочек, в животе начинались спазмы и пища застревала в горле. Наверное, болезнь ее еще больше обострилась.

Бинь теряла надежду на выздоровление. С тоской вспоминала она своего ребенка, думала о Лиен, которая уже не могла иметь детей и обречена была доживать свои дни в грязном притоне. Неужели и ее, потерявшую единственное дитя, ждет такая же жалкая судьба и ужасная болезнь навсегда лишит ее материнского счастья?

Конечно, детей нужно нянчить, возиться с ними, но зато они скрашивают одиночество, облегчают горькую участь даже самых бедных и обездоленных людей. Взять хотя бы тетушку Гай, что жила возле дамбы, в родной деревне Бинь. Целыми днями она собирала моллюсков, ловила крабов, гнула спину на чужих дворах, но когда она возвращалась в свой шалаш, торчавший за деревней в поле, на ее смуглом застенчивом лице не было печали или тоски. Как и многие женщины, овдовевшие очень рано, тетушка Гай жила в страшной нищете, но она никогда не ныла, не проклинала свою судьбу, всегда была весела и и довольна. И когда Бинь видела, как она поднимала своего малыша над головой, прижимала его к груди, целовала его или играла с ним, ей казалось в такие минуты, что на свете существуют лишь эти двое — мать и ее ребенок. Бинь мечтала об одном — жить, как тетушка Гай. Только это могло стереть страшные воспоминания о Тюнге, о богатом негодяе и его мерзкой жене, о полицейском участке и больнице, о доме матушки Таи Ше Кау, где, обязанная в любое время ублажать гостей, она забыла, что существуют день и ночь. Все грязное, подлое исчезнет, сгинет перед радостью материнства, перед улыбкой ребенка.

Порыв холодного ветра отбросил занавески и ворвался в дом. Бинь вздрогнула и рассеянно выглянула в сад, затянутый сеткой дождя. Она ни на минуту не могла забыть о сжигавшей ее болезни, о смерти, которая, казалось, бродила где-то поблизости.

Вдруг распахнулась дверь и в комнату вошел Нам. Он быстро подошел к кровати.

— Ну как, не легче тебе?

Бинь покачала головой:

— Я еще очень больна!

Нам нахмурился.

— Почему ты так думаешь? Ведь доктор дал тебе лекарства!

— Я, наверно, умру…

— Перестань выдумывать, — оборвал ее Нам. — Ты обязательно выздоровеешь. Если нужно какое-нибудь лекарство, сколько бы оно ни стоило, я куплю его для тебя. Если есть где-то хороший врач, как бы далеко он ни жил, я приглашу его сюда. Можешь на меня положиться.

Бинь с нежностью смотрела на Нама, держа его руку в своей, потом предложила ему поесть, пока обед не остыл.

Старуха принесла поднос и поставила его на кровать.

Нам положил Бинь немного риса, потом, как маленькой, стал расхваливать ей каждое блюдо:

— Вот жуок из постного мяса… Это зиолюа, его купили в лавке дядюшки Као с базара Шат, а вот самые свежие сасиу[11], я купил их в лавке «Прекрасное благоуханье», в Супном ряду, по дороге домой. Мясо сварено с цветами амариллиса.

Налив ей супу, Нам попробовал его и восторженно покачал головой:

— Как вкусно! Не хуже, чем в самом лучшем ресторане! Ешь все — скорее поправишься!

Он накладывал Бинь всего понемногу, нарезал помельче зио и мясо прежде, чем положить в ее чашку. Но Бинь почти ничего не ела.

Когда они пообедали, приехал доктор. Нам радушно открыл ему двери и пригласил к постели больной…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ