величайшие победы… Из прочитанного явствовало: у нас, в Индокитае, французские колониальные власти окончательно продались японцам и дерут с народа три шкуры… Извольте, воззвание «главы государства» маршала Петэна… А вот — призывы служить великой Франции и возродить империю… Восхваленье «петэновской молодежи»… Панегирики «истинному национальному духу» и великим героям. Главное, оказывается, в том, что мы возвращаемся наконец к старинным высоким шапкам и долгополым одеждам. Все это, право же, смахивает на заклинанья. И рядом, словно реклама чудовищного арсенала, фотографии: пушки, танки, самолеты, крейсера… Сила… насилие… власть…
Эх, двинуть бы кулаком по их лживым ртам! Перебить руки, что водят продажными перьями, расшибить головы, начиненные кровавыми бреднями!
…Наступают повсюду… Чем дальше фашистские полчища заходят в глубь Советской страны, тем ближе они к своей могиле. И пусть они в считанных километрах от Москвы, пусть удалось им окружить Сталинград, на головы их тысячекратно обрушивается шквал артиллерийского огня, и каждый их шаг отмечен телами мертвецов, сраженных штыками героической Красной Армии… Вместо захваченных крепостей и огневых точек перед фашистами и за их спиной оживают тысячи новых. Вместе со смертоносным огненным ливнем снарядов и пуль их крушат удары духовного оружия, гневный разум и воля всего человечества, ставшего на сторону Страны Советов, ибо она сражается, чтоб уничтожить фашизм, развязавший руками Гитлера и его клики безумную человеконенавистническую войну.
Лапы фашистов впились в Восточную и Западную Европу, железная их пята топчет Юго-Восточную Азию. Но чем свирепей террор, тем выше вздымаются волны народного гнева, затопляя страны, захваченные фашистами, словно океан стремительно воспламеняющейся жидкости, колышущейся в ожидании искры. И здесь, на земле Индокитая, никакими репрессиями и подкупами, никакой ложью не скрыть правду о варварстве и — что важнее, конечно, — о разложении и распаде колониального строя. Нет, ничто теперь не остановит решительную поступь рабочего класса, всего трудового народа, увидевших воочию путь к своему освобождению. Ведь по этому пути ведет их нераздельно слитая с массами, умудренная опытом отважная и готовая на любые жертвы партия. Имя ее — Компартия Индокитая…
Неправда! Будущее народов Индокитая да и всего человечества вовсе не мрачно, не безысходно!.. Ширится день ото дня борьба не на жизнь, а на смерть, и она неизбежно увенчается полной победой. Разве Советский Союз не в первых рядах борцов за благо всего человечества!..
Арахисовое масло в плошке иссякло. Багровый огонек поблек. И свет судорожно заметался. Минь, не в силах больше смотреть на эту агонию, решил было встать и загасить фитиль, но никак не мог заставить себя подняться. Он лежал неподвижно, не сводя глаз с трепещущего язычка пламени, чувствуя, как темнота все ощутимей сгущается. Наконец светильник угас. Минь вздрогнул и закрыл глаза. За тонкой стеной заскрипела кровать. Наверно, у тетушки Ти опять начались желудочные колики и она от нестерпимой боли мечется по постели. Сегодня утром, когда она с трудом водрузила на голову корзину с зеленью, ее так скрутило, что она едва добрела до лежанки и рухнула замертво. Но пока Минь вернулся после полудня с уроков, она успела уже уйти на базар. А вечером снова куховарила, таскала воду на коромысле, подметала комнаты.
— Минь, а Минь!.. — вдруг негромко окликнул его незнакомый голос.
Он открыл глаза; у изголовья маячил какой-то темный силуэт. Волосы на затылке поднялись дыбом, мелькнула мысль: «Шпики за мной! Это конец!..» Он отшвырнул одеяло: «Бежать? Смириться и стать столбом у кровати?! Сколько примет предвещали сегодня беду! Зря не бежал я, не скрылся. Или уж вовсе пал духом и примирился заранее с арестом, ссылкой, даже со смертью?..»
— Минь! Это я…
Теперь он узнал голос, искаженный одышкой, и у него сразу отлегло от сердца. Страх сменился изумлением. Он пялился в темноту, тщась разглядеть нежданного гостя. Еле сдержав колотившую его дрожь, он прошептал:
— Дядюшка Ти? Вы?! В чем дело? Что-нибудь с женой?
— Да нет, моя половина в порядке. Ты не волнуйся, ничего не случилось!
Чтоб не томить его больше, гость, чьи черты вроде стали определенней и четче, присел рядом с Минем на кровать и положил ему на ладонь сложенный квадратиком лист бумаги.
— Это письмо от Зяу. Ты должен немедленно уйти вместе со мной. Скоро начнутся повальные аресты! Все уже на крючке. Вот ячейка и решила связаться с тобой.
У Миня голова пошла кругом, он чуть не закричал, но сдержался, и голос прозвучал еле слышно:
— Зяу? Какой Зяу?.. Чахоточный, что ли? Вы-то сами вступили в партию, да? Зяу у вас за главного?
— Верно, меня приняли еще до твоего приезда. Уж не знаю, как там у Зяу с чахоткой, только на вид он совсем хилый, послабее даже тебя. Он заходил ко мне разок, но старался с тобой не встретиться.
Рука Миня невольно потянулась к широкой шершавой ладони соседа:
— Товарищ Ти! Я ведь который месяц у вас в доме… Вот уж не думал. Вы, значит, приглядывались ко мне, проверяли… Потом согласились связать меня с ячейкой?.. Я… я ведь…
Руки их встретились в крепком рукопожатии. В глазах дядюшки Ти, прятавшихся под нависшими бровями, затеплились огоньки:
— Ладно, собери поскорей кое-что из одежды, и пойдем. Связной не должен нас ждать.
— Вы уходите вместе со мной?
— Да. Только мне нужно в другое место.
— И с семьей расстаетесь?
— Иначе нельзя.
Серп луны, узкий, как лист орхидеи, — месяц был на исходе[42], — покосился в небе. Мутноватый свет его переливался за окном в темно-зеленых кронах ареков. Минь поднял глаза и сразу встретился взглядом с Ти. Он уставился на соседа, разглядывая круглое его лицо, низкий лоб, темный от щетины подбородок. Простоватое лицо его, серевшее в темноте, не вызывало никаких подозрений. Тщательно взвесив все, Минь понял: не верить соседу нет никаких оснований. Да и сам он здесь не замешан ни в чем; какой смысл его провоцировать? А если тайной полиции понадобилось схватить его, почему бы им не задержать его днем прямо в полицейском управлении, не утруждая себя в такую холодную промозглую ночь ради пустячного дела, не требующего особой секретности? Но он вдруг встревожился за Ти. Сосед-то недавно в подполье, откуда ему знать приемы и хитрости конспирации? Что, если он, сам того не ведая, «раскрылся». И «ищейки» теперь дожидаются, пока он отведет Миня к связному, чтобы выследить, разнюхать все до конца? Бывало ведь и не такое…
Мысли его пришли в смятение. Потом им стала овладевать апатия. «Не стоит ли, — думал он, — отказаться?.. С тех пор как я вернулся сюда из предгорий, меня по два раза на неделе треплет лихорадка. Где же взять силы, чтоб снова жить и работать в подполье?! Зачем выходить на связь с ячейкой ни на что не пригодному больному человеку? Нет, лучше останусь здесь. Снова начнутся аресты?! Что ж, пусть начнутся. Может, пересижу их тут потихоньку… Легко сказать — «пойдем». А куда? Разве возможно работать под носом у шпиков, когда бьешься в ячеях чудовищной сети, накрывшей всю землю, каждый заброшенный уголок, каждую речку?!»
Усталость сковала его. Он вспоминал, как в такие же вот холода мрак и уныние ссыльных поселений точат душу безысходной тоской, как ужас и теснота тюремных камер разъедают рассудок. Вспоминал мучительные, нечеловеческие пытки, после которых мало кому удавалось выжить: горсточку пресного риса; болезни, раздирающие в кровь нутро; ноги, забитые в колодки, и руки, скованные кандалами. Да, попавшего туда ждет только смерть…
Минь нахмурился вдруг:
— А может, нам лучше…
Но вздрогнул и замотал головой, отгоняя докучные мысли. Он увидел воочию «шерстяного» Хао — косые, полные откровенного презрения взгляды, встречавшие Хао, когда тот, низко кланяясь, входил к полицейским в приемную. Он вспомнил роскошные особняки Дыка и Тхая, их огромные шелковые магазины, где над засветло еще запиравшимися дверями ярко вспыхивали лампочки в коконах шелковых абажуров. Всякий раз он видел у этих дверей женщин с детьми, просивших подаяния, и калек в лохмотьях. Их отгоняли прочь пинками и бранью…
Нет! Он не сдастся! Не станет торговать собой! Не будет прятаться и молчать! Не сможет, не пожелает стоять в стороне. Он должен бороться!
Стиснув губы, он старался обуздать разыгравшееся воображение.
Ти встал с кровати. Под мышкой он держал маленький сверток.
— Товарищ Минь, — поторопил он, — давай-ка твои вещи. Я уложу их, и пойдем. Мы на рассвете должны быть в условленном месте. Ночью в такую холодину шпики спят небось без задних ног и носа из-под одеял не высунут. А если кто и увяжется за нами, выйдем за деревушкой Ле на дамбу и запросто собьем со следа.
Минь, словно во сне, встал, взял майку и брюки, протянул их Ти, а сам стал натягивать пиджачный костюм, потом нашарил стоявшие у кровати башмаки. Ветер с улицы ворвался в дверь. Чувствуя, как стужа пробрала его до костей, он ткнул пальцем в одеяло:
— Может, захватим? Сгодится не мне, так вам…
— Ладно, — засмеялся Ти, — как-нибудь обойдемся. У товарищей припасены циновки и солома, от холода не умрем. А идти нам лучше налегке.
Они вышли, стараясь не шуметь. Минь легонько прикрыл дверь. Створки ее сошлись неплотно, и он наклонился, пытаясь их приподнять. Ти поманил его рукой. Он оставил свои старания и зашагал прочь, поднимая на ходу воротник.
Дрожа от холода, он глянул в глаза Ти и спросил:
— Выходит, расстаетесь с семьей?
Ти улыбнулся; правда, улыбка на этот раз вышла какая-то каменная:
— Тебе небось невдомек, что я за человек. Да это и объяснить-то непросто. Сам посуди: трое детей, хворая жена да пятачок земли — не всякий его и углядит под боком у большого поля. Кто тут тебе поможет? Ну поженились, детей наплодили, маялись как проклятые, чтоб хоть концы с концами свести. А вот выпал ли нам один-единственный счастливый денек? Или затерзали вконец нужда да заботы?.. Тут уж как ни мудри, а при нынешней жизни изволь разорвать сердце надвое да ступай на чужбину — авось прокормишься. Хочешь не хочешь — терпи смертные муки; и терпенье это душу тебе вывернет. Одно остается: встать на борьбу за будущую жизнь. Ежели мы не добьемся свободы и счастья, значит, и детям, и внукам нашим жить в нужде и в неволе. Главное дело — общество нынешнее изменить в корне. Сломать к чертям эту адову жизнь. Чтоб люди были людьми, а не скотиною, не рабами.