Женщины шумно повставали со своих стульев. Одна из соседок окликнула дочку. Та взяла у учительши чашку с похлебкой и зашагала по тротуару впереди всех.
Один столб… Второй столб…
Тяжелый запах ударил в ноздри. Не сговариваясь, женщины замедлили шаг. Не смея ни пожаловаться, ни сплюнуть, они молча зажали себе носы. Одна захотела было предложить соседкам вернуться назад, но, видя, что до того места, где сидел нищий, осталось лишь несколько шагов и поблизости нет ни единого трупа, промолчала.
— Эй!.. Эй!.. — Подойдя к нищему, девушка несколько раз осторожно коснулась его ногой. — Вот, возьми!..
Но он, казалось, ничего не слышал и не почувствовал. Он не шевельнулся, не проронил ни звука. Девушка снова ткнула его несколько раз ногой и окликнула — он был недвижим.
— Что я говорила! Ясное дело — помер!
— Помер! Как это помер, когда он на нас смотрит и живот у него дышит…
— Ну, может, не совсем помер, кверху от живота еще живой?
Девушка сердито — она недавно вымыла голову, и ей не дали досушить волосы — поднесла чашку к самому его рту:
— Смотри, это похлебка с сахаром! Хочешь есть? Ну бери…
Женщины вздрогнули и попятились. Нищий вдруг поднял руку и широко раскрыл глаза. Глядя прямо перед собой, он медленно покачал головой:
— Я есть не буду!..
— Чего артачишься! Ты только глянь: бобы самые свежие и с сахарным песком!
Он промолчал и снова покачал головой.
Мать взяла у дочери чашку и сама наклонилась к нему.
— Вы, конечно, больной и совсем без сил, но покушать все-таки надо! Что ж, так и будете голодать? Вот, учительша отдала вам похлебку, только что сваренную, не какую-нибудь тухлятину. Учительша, она видит, как вы тут сидите голодный, а все-таки блюдете себя в чистоте. Вот и пожалела вас, ведь вам никто не подает, не хочет покормить вас… Вы-то не из тех попрошаек, что всем поперек горла…
Человек заморгал, потом еще шире раскрыл глаза и уставился огромными зрачками в склонившееся к нему лицо.
— Я ничего больше есть не буду… Ничего не буду есть… не буду есть… Просто не желаю, а не потому, что я болен или ослаб…
— Если ты не болен и не ослаб, чего ты тогда сидишь здесь? Ему чуть не в рот еду суют, а он еще рассуждает…
Она не договорила — человек закрыл глаза и вновь погрузился в дремоту.
— Ладно, не хочет — не надо. Лиен, отнеси-ка назад чашку. Я думаю, ему совсем худо!
— Конечно, — с раздражением сказала девушка, — вот-вот околеет! Лучше отдать похлебку караульному, пусть прогонит ночью эту дохлятину с нашей улицы…
Мать резко дернула девушку за полу.
— Ишь разошлась, дай-ка еще с ним потолкую! — Она тронула мужчину за плечо. — Раз вы говорите, что не больны и не устали, — будь по-вашему. Но почему вам тогда не съесть немного похлебки. Вот увидите…
Глаза снова открылись, он задрожал всем телом. Теперь уже обе трясущиеся руки медленно поднялись и оттолкнули чашку.
— Нет!.. Вы… Спасибо вам всем… я есть не буду!..
— О горе!.. Что за человек! Ешьте…
Черное костлявое лицо его искривила гримаса, глаза, мутные и глубоко запавшие, вдруг заблестели.
— Я… я вам благодарен… всем… вы меня пожалели… Спасибо вам… но я поклялся… не брать в рот ни крошки. Сейчас вы пожалели меня… А завтра?.. И послезавтра… и потом… Разве сможете вы или… другие люди… каждый день помогать мне? Просить… все время просить… Нет!.. Не могу… Я искал работу… Работу — больше ничего!.. Но небо послало голод… Небо не хочет… дать беднякам работу, чтоб… была еда… Голод… последний рис… Небо хочет погубить бедняков… голодной смертью… всех до единого… голодной смертью… Я… Вы пожалели… пришли… покормить… Спасибо вам… Но… я… я — не нищий… не прошу… Я хочу работать… ра… бо… Я… вы… вы…
Глаза закрылись прежде, чем смолк негромкий прерывающийся голос. Голова с всклокоченными волосами бессильно откинулась к стене.
Под утро с шумом налетел ветер, забарабанил дождь. Потом ветер утих, и как только дождь прошел, снова стало душно и жарко. Когда рассвело, люди увидели, что он не сидит больше у изуродованных бомбой ворот. Он отполз к дереву, что росло неподалеку, на зеленой лужайке. Он лежал ничком, оскаленный рот его был полон землей, а на комке глины виднелись следы зубов.
Прошел день. Еще день и еще… И высохший почерневший труп его нельзя уже было отличить от других таких же трупов, валявшихся в грязи и нечистотах, прямо под открытым небом.
1946
ОГОНЬ
Все деревенское начальство было в сборе — староста, его помощник, еще десятка три прочих чинов, — они стояли вокруг заваленного бумагами стола в великой растерянности и тревоге.
Молодуха Бонг, что жила у деревенских ворот, опять задурила. Она посбрасывала с себя одежду, а тряпки, которые пытались накинуть на нее родственники, изорвала в клочья. Растрепанная, голая, прихватив под мышку своего младенца, она скакала по улице и бесновалась, громогласно честила всех и вся и ругалась последними словами. Сперва она буйствовала у родительского дома, потом отправилась к свекру, оттуда — к дому дяди, побывала у старосты, у помощника его, у начальника деревенской стражи, в пагоде и теперь направлялась сюда — к общинному дому.
Староста уныло посмотрел на помощника и обвел безнадежным взглядом стражников. Уже десять часов. Минут через пятнадцать сюда пожалуют господа из уездной управы вместе с японскими офицерами, а эта дьяволица, того и гляди, явится в общинный дом — и пиши пропало, никакой силой ее отсюда не выставишь.
Напыжившись, староста отдал последние распоряжения, визгливый голос его похож был на ржание немощного мерина. Послышался шум моторов. Три грузовика, тарахтя, сползали с большака на деревенскую улицу.
В эту самую минуту посреди широченного, вымощенного кирпичом двора общинного дома, на котором справа и слева высились огромные груды кулей с зерном и теснился народ с корзинами и коромыслами, появилась Бонг. Сегодня она выглядела еще ужасней обычного. Бог знает, где успела она изваляться, только низ живота и ноги у нее были в черной, как деготь, грязи; грудь и живот она украсила лоскутами материи, листьями и цветами, а лицо и руки вымазала все той же черной грязью. Ребенок тоже глядел сущим бесенком, жутко тощий, на лице видны одни глаза, мутные и бессмысленные. Бонг хохотала и приплясывала, после каждого скачка малыша сильно встряхивало, он изумленно моргал, дрожал и хныкал, ударяясь головой о плечо матери.
Бонг вспоминала, что у нее на руках ребенок, лишь когда принималась за свои прыжки и танцы. Она наклонялась к нему, смеялась, строила гримасы, делала из пальцев страшных чертей; но спустя минуту опять пускалась в пляс, изгибаясь то вправо, то влево, кидаясь прямо на людей.
Вдруг она повернулась к сбившимся в кучку девушкам, смеявшимся над нею. Смех тотчас умолк.
— А-а! — закричала Бонг. — Я все знаю!.. Это вы подбили моего мужа Бонга[43] бросить меня… Шлюхи, слоном покалеченные! Мать вашу… и Бонга… Он послушался этих французских шлюх, ушел в солдаты и бросил меня! О-о, солдат Бонг, солдат Бонг!.. Где ты, молодец мой, красавчик?..
Когда уходил ты,
бамбук наш едва пророс;
Когда ты вернулся,
бамбук поднялся до звезд…
Ах, молодец мой, мой красавчик!.. Ну ничего, скоро я найму самолет, полечу искать солдата Бонга. Найду и убью — сначала его, а потом всех вас… Ой, кровные родители мои, отец с матерью, зачем родили вы меня на свет, чтоб вышла я за солдата Бонга, а потом терзалась и мучилась?!
Корзина червей шелкопряда —
коконов пять корзин.
Десять мотков блестящего шелка —
кокон дает один…
А тот подонок, что шелк продает японцам, снес дом тетушки Киеу… Это ты, староста, придумал, чтобы мужа моего взяли в солдаты. Сам приохотил его играть в шаукдиа, а как он проигрался до нитки, пришлось ему идти в казарму, и он меня бросил… Солдат Бонг, ох, любил он французских шлюх с ихними танцами, вот и оставил меня дома одну. Осталась я дома и родила… Мое дело, хочу — рожаю, хочу — нет!.. И чего вы все на меня взъелись? Нате вот — выкусите!.. Раз уж родила дитя, я его и выкормлю. Вот он — золотце мое! Смотрите-ка, люди добрые, буду сейчас его баюкать…
Бонг, сощурив глаза, поглядела на малыша и, качая его, запела:
А-о-ой, журавель ночной.
На широких мягких крыльях
опускаешься ты в пруд,
Шаришь клювом своим длинным
там и тут, там и тут,
Под водой. А-о-ой!..
А теперь, — она приподняла ребенка, — покормлю тебя молочком. На-ка грудь… И меня когда-то мама молочком кормила. Сама от голода умру, зато ты у меня сытенький будешь. А старостиной дочке молочка не дам… Я тебе сейчас песенку спою…
Бонг рассмеялась. Одной рукой, как веером, она прикрыла лицо и, пританцовывая, затянула песню из старинной пьесы. Не допев до конца, она с маху уселась на земляную насыпь, окружавшую ствол огромного дерева банг, свесила ноги и прижала ребенка к груди, соскребла налипшую грязь, поплевала на грудь, вытерла сосок и сунула его малышу. Ребенок уставился на нее. Губки его словно приклеились к груди, он сосал жадно, сопя и чавкая. Тонкой ручонкой он дергал сосок на другой груди, болтая от удовольствия ножками.
Откуда-то из-за коромысел и корзин послышался громкий плач:
— О горе, неужто в прежней моей жизни украла я колокол из пагоды иль оскорбила самого Будду? За что обречена на такие мучения вместе с дочкой и внуком?!
Старуха, мать Бонг, всхлипывала, утирая слезы полой платья. Но люди, мельком взглянув на старуху и ее безумную дочь, отходили кто к кулям с зерном, сложенным по обе стороны двора, кто к стоявшим кругом в беспорядке корзинам с рисом.
Через минуту людям уже казалось, будто все вокруг — и сами они, и кучи зерна, и корзины — качается и дрожит от приближающегося грохота грузовиков.