Избранное — страница 21 из 27

Вдруг конь, задрав голову, громко заржал. Офицер натянул поводья. Тогда солдат засвистел в свисток, собирая вместе собак. Всадник сощурил глаза; лицо его стало совсем ледяным, он вроде не замечал никого вокруг. Люди, не обмолвясь и словом, расступились. Тротуар перед офицером с собаками опустел. Отец, как ни в чем не бывало, бил в гонг, и Тиеу Хоа плясала с лентами перед медведем. Но что-то мешало ей сосредоточиться. Мучило предчувствие близкой беды. Да и само представление, хоть неприметно для сторонних глаз, как-то разладилось. Когда пришло время Тиеу Хоа, изображая усталость, замедлить мелькание лент, медведь, словно захмелев, знай себе напирал на нее по-прежнему. Он чуть не бросился на нее. Но ленты и рукава ее блузы снова взлетели вверх, и медведь, повинуясь их взмахам, доиграл все как положено. А едва она, сложив вместе палочки, вышла вперед и стала кланяться людям, громко хлопавшим в ладоши, медведь, поверженный было наземь, вскочил, подбежал к ней, как бы желая принять свою долю похвал. И они вдвоем, чтоб уважить народ, разыграли веселый танец.

Тут она услыхала нечто похожее на смех. Но это оказались отрывистые слова команды. На последнем слове офицер чуть слышно хихикнул. Глаза его, узкие и острые, словно листья ползучей травы жаужам, стали совсем как щелки. Толпа тотчас растаяла. Послышались вроде чьи-то крики; потом Тиеу Хоа поняла: это ревели собаки, рвавшиеся к медведю.

Она закричала отчаянно.

И, не успев даже отскочить в сторону, услыхала, как злое рычанье в мгновение ока сменил жалобный вой и визг. Самый огромный пес, первым набросившийся на медведя, с разодранной, залитой кровью мордой тщетно пытался подняться с земли. Зверь выдрал ему когтями глаза и размозжил череп.

Попятясь, она спряталась позади медведя.

Он снова встал на дыбы.

Второй пес, кинувшийся на него, рухнул наземь, из развороченного собачьего черепа хлестала кровь.

Вдруг слух ее резанул пронзительный крик отца. Сорвав с древка конец медвежьей цепи, он угрожающе поднял копье…

Из стоявших рядом артиллерийских казарм набежали солдаты. Они окружили Хоа с дочерью и медведем и, наставив на них винтовки с примкнутыми штыками, загнали в подвал. Там помещался карцер. На третий день, когда солнце поднялось на высоту бамбукового шеста[48], они вывели всех троих, чтобы привести в исполнение вынесенный им приговор. Она увидала два врытых в землю железных столба, окруженных железной оградой, перевитой колючей проволокой. К одному столбу они корабельными цепями привязали медведя, защелкнули кандалы на лапах и стянули проволокой пасть. Отцу тоже надели кандалы и привязали к другому столбу — лицом к лицу с медведем. Тиеу Хоа заставили стать на колени и привязали к столбу у ног отца.

Офицеры — по старшинству — расселись на стульях перед столбами. Вокруг выстроились солдаты с винтовками, примкнули штыки и щелкнули затворами. Тогда на медведя спустили десять огромных собак и еще одну — израненную, что уцелела после давешней схватки. Собаки рвали и грызли медведя с утра до самого вечера. Потом японцы сварили медвежье мясо и заставили Хоа с дочерью есть это варево. Каким только издевательствам и пыткам не подвергались они в заключении! Раз в день получали они горстку прогорклых рисовых поскребков да чашку жидкой пустой похлебки; случалось, им не давали и этого, и они жевали траву, подобранную у коновязи. Так кончилась весна, прошли лето и осень. Когда их отпустили, Тиеу Хоа — от нее остались кожа да кости — едва дотащила отца до постоялого двора. И той же ночью он испустил дух.

А добро их — копье, палочки с лентами, медные колокольцы и леопардовая шкура — уцелело благодаря завсегдатаям из зрителей; они подобрали все и вместе с коромыслом, корзинами, ларцами доставили сюда, на постоялый двор. Эти же люди да кое-кто из земляков собрали немного денег и риса и оставили хозяевам харчевни — на пропитанье Тиеу Хоа и на лекарства…

Видя, что я не прочь выпить еще чаю, она наклонилась и снова наполнила мою чашку. Черты лица ее да и вся фигура оставались спокойны и неподвижны. И голос, когда она начала рассказывать дальше про свою жизнь, звучал негромко и ровно. Я слушал ее внимательно, но мысли мои блуждали где-то далеко; мне виделся, как живой, черный медведь, схватившийся с двумя свирепыми псами, я слышал пронзительный гневный крик Хоа, сжимающего копье, и рычанье собак, терзавших скованного зверя. Я не задавал ей вопросов, хоть и заметил, что в доме не было ни единой вещи, говорящей о присутствии мужчины, да и она сама не обмолвилась ни словом о муже, о своей семье.

«А может, — подумал я, — девочка эта приемыш? Не потому ль ее тоже зовут Тиеу Хоа? Разве, будь хозяйка вдовой, дочь ее не носила бы фамилию отца? А у них у обеих фамилия Хоа! Или хозяйка и впрямь вдовствует, только с мужем ее связано нечто такое, о чем никому не скажешь?..»

Она растрогалась, услыхав, что перед ней непременный зритель их «цирка». И когда я, ударившись в воспоминания, стал обстоятельно перечислять их представления, она удивленно взглянула на меня и вдруг, заморгав, опустила голову. Но я видел: ей было приятно подсказывать мне кое-какие позабытые мною подробности, и вообще разговор наш пришелся ей явно по сердцу. Тем временем на дворе стало смеркаться. Я попрощался с хозяйкой, но она проводила меня до конца переулка и пригласила непременно заходить еще — ей ведь есть о чем порассказать.

Месяца полтора спустя я узнал, что трикотажная фабрика наконец восстановлена и тетушка Хоа снова работает там — руководит модельерами, придумывает новые фасоны, расцветки.

Однажды под вечер, собрав материал для статьи, я катил на велосипеде обратно в редакцию и увидал среди прохожих обеих Тиеу Хоа — старшую и младшую. Они шли, держась за руки, по бульвару, что у реки Тамбак, — наверно, возвращались домой. И тут меня осенила мудрая мысль: столичный цирк ставится сейчас, можно сказать, на широкую ногу; представлю-ка я циркачам новых моих знакомых, небось и для них дело найдется. Если тетушка Хоа сама выступать и не захочет, почему бы ей не разучить прежние номера с дочерью, к тому же, попав в цирк, девочка научится новым современным трюкам. А педагогам и тренерам труппы пригодится опыт старинного жанра.

Я не мог без волнения смотреть на девочку, шедшую рядом с матерью: точно такие же щеки, румяные, как спелые яблоки; те же блестящие, чуть раскосые глаза, ноги, приплясывающие на ходу, и руки, трепещущие, словно крылья. Такою я и увидел впервые Тиеу Хоа ровно двадцать лет назад, когда она бежала вприпрыжку за отцом, шагавшим с коромыслом на плече и копьем в руках; и черный медведь ковылял рядом с ними, бренча медными колокольцами. А прилив поднимал воды реки Тамбак, и белые облака вперемежку с клубами дыма, валившего из фабричных труб, плыли в предзакатном небе — как всегда на исходе осени…

* * *

Апрель — май шестьдесят седьмого.

Янки, обезумев от ярости, наносили по Хайфону удар за ударом. Но каждая операция их кончалась позорным провалом. Именно над Хайфоном был сбит тысяча восьмисотый американский самолет. Восемьдесят, потом девяносто, наконец — сто реактивных машин нашли свою могилу на хайфонской земле.

Я давно не бывал здесь и потому, переехав по мосту через Большую реку и выбравшись на Южное шоссе, с каким-то особым волнением глядел на раскинувшееся до горизонта море. Волнение это не проходило и после, когда, доехав до места, я слушал беседу о боевых делах жителей города-порта и потом отправился на позиции ополченцев, оборонявших такие знакомые и казавшиеся теперь непривычными заводы и фабрики. Волнение, пожалуй, даже не то слово, это был какой-то тревожный, но радостный и бодрящий душевный подъем. Как будто я после долгой разлуки вернулся домой, повстречал своих близких, возмужавших и прославившихся, и жаждал теперь поскорей окунуться в их трудную кипучую жизнь, увидеть собственными глазами все как есть.

Как раз в эту пору, в середине мая пятьдесят пятого, а точнее — тринадцатого числа, я возвратился в Хайфон и рыскал по городу, собирая материал для первых своих очерков!

Небо алело, словно огромный костер.

Утро, собственно, еще не начиналось, и повозки — вереницею — громыхали, поднимая тучи пыли[49]. А в скверах, на бульварах и обсаженных деревьями улицах Земляного моста, Долгих песков и Арековых пальм люди на тротуарах, как ни в чем не бывало, приседали, прыгали, махали руками в такт передававшейся из Ханоя радиозарядке. И впервые обычная эта передача показалась мне не только полезной и нужной, но даже, как бы сказать поточнее, — эстетически зрелищной.

Едва в лучах рассвета зарозовели края белых туч на глянцево-сером, как жесть, небе, повсюду — в жилых кварталах, в складских помещениях и заводских корпусах, на стройплощадках и причалах — начался немолчный размеренный гул. И тотчас, спеша завершить утренний свой «пробег», заторопились в разные стороны запряженные быками двухколесные повозки, груженные огромными бревнами, чугунными трубами, железными станинами весом чуть ли не в тонну, похожими на ракетные установки, а навстречу им катили грузовики и автокраны. Иногда в этом шумном потоке появлялась неторопливая тачка; ее тянул за поручни глава семейства, а сзади толкала жена с отпрысками. Даже в жилых кварталах, где ничего вроде и не было, кроме домишек, крытых бамбуком или железом, вдруг вспыхнуло пламя кузнечных горнов и тяжело задышали переселившиеся туда машины, так что временами казалось, будто вот-вот запылают или рухнут от сотрясения все дома окрест. Словом, весь город огласился тяжким звоном кувалд, ревом моторов, свистом приводных ремней, скрипом лебедок и блоков, гулом пламени в печах и форсунках, громом листового железа, перекличкой людских голосов. Каждый старался работать быстрее, еще быстрее и лучше. Во имя победы! Во имя полной победы!..

Динамики разнесли сообщение городского штаба противовоздушной обороны: вражеские самолеты действовали в пяти