Избранное — страница 5 из 27

арика своими блестящими черными глазами и помахал хвостом. Но старик снова полез в дом, тогда пес встал, подошел к луже и стал лакать воду.

Диеу торопливо достал из свертка несколько катышков риса и бросил их псу, «Гам… гам… гам…» Пес метнулся как молния; заглотнув один катышек, он тут же хватал другой и злобно ворчал, словно боясь, что их у него отнимут.

У дружков заблестели глаза, громко застучали сердца, задрожали колени.

Рисовые катышки кончились. И тут пес выгнул шею и издал какой-то странный звук. Из разинутой пасти его потекла пена. На побелевших глазах выступили слезы. Он медленно повалился, скребя землю, потом, задрав лапы кверху, перевернулся на спину; белый живот вздувался и опадал. Желтые лучи закатного солнца отразились в его зрачках. Пес судорожно вытянул шею, ища глазами хозяина, и хрипло пролаял несколько раз.

— Куит[36], Куит! Где ты?! Куит!

Услышав голос хозяина, пес пополз к нему, пытаясь подняться на ноги; он приподнялся, но снова рухнул и опрокинулся на спину.

— Куит! Куит! Что с тобой?! Сынок!..

Пес, задыхаясь, залаял в ответ. Лапы его дергались, будто он бежал навстречу хозяину. А слепец ощупью подбирался к собаке. Наконец ладонь старика коснулась желтой шерсти. Он обнял пса, прижался лицом к его морде и ласково погладил.

Желтый пес пролаял еще несколько раз и ткнулся белой от пены мордой в щеку старика. Слепой заморгал, приподнял пса, прижал к груди и понюхал его пасть. Лапы собаки обвисли, выпученные глаза подернулись мутноватой пленкой, дыхание замерло.

Старик побледнел и застыл, потом принялся дуть в раскрытую пасть собаки, разминать ее одеревеневший живот. Но минуту спустя тощие заскорузлые пальцы слепого сползли на землю, он часто заморгал, и слезы покатились по его острым худым скулам. Уткнувшись лицом в брюхо собаки, старик запричитал, судорожно хватая воздух:

— Отравили… отравили тебя, Куит… Сыночек мой!.. О небо!.. Теперь мне конец!..

Крепко обняв безжизненное тело собаки, старик стал кататься по земле. Сума его волочилась следом.

Диеу почувствовал, как его обдало холодом; задрожав, он попятился назад. В это мгновение Ти рванулся к слепому и схватил суму. Диеу зажмурил глаза и отвернулся…

— Эй, Диеу! Есть!.. Смывайся!..

Но Ти Шау не успел договорить.

Вырвав у него суму, Диеу бросил ее назад, слепому. Потом он закрыл лицо ладонями и, качая головой, заголосил:

— Раз пес помер, вам крышка!.. Конец вам, дедушка!.. Беда!.. Горе вам, дедушка! Горе!..


1937

МОЯ МАМА

Я не стал больше носить траурную головную повязку из плотной черной ткани. Нет, срок траура, по моим подсчетам, еще не кончился, — просто я купил себе новую белую шляпу и прицепил к ней черную ленту.

Скоро год, как умер отец, чуть ли не на днях — поминки, а мама все не возвращается из Тханьхоа. Я слышал, она продает там стекла для ламп, а по базарным дням подторговывает еще и фигурками из бумаги и сусального золота, которые сжигают на похоронах и поминках. Я говорю «слышал», потому что взрослые что ни день пересказывали друг другу новости про маму: как она вместе с моей сестренкой зарабатывает на жизнь торговлей.

Однажды тетка подозвала меня и, ухмыляясь, спросила:

— Хонг! Ты не хочешь съездить в Тханьхоа к своей мамочке?

Я вспомнил мамино лицо — ласковое и печальное — и подумал: наверно, ей там живется совсем несладко; нежность переполнила мое сердце, на глаза навернулись слезы, и я едва не ответил «да». Но, уловив ехидные нотки в теткином голосе и видя недобрую ее улыбку, опустил голову и промолчал. Я-то знал, тетка заговаривает о моей маме для того лишь, чтобы посеять недоверие в моей душе: она хотела, чтоб я совсем отказался от мамы. А ведь единственная мамина вина заключалась в том, что после смерти отца она запуталась в долгах, и пришлось ей в поисках заработка уехать на чужбину. Но никакие уловки не могли убить в моем сердце любовь и привязанность к маме… Ну и пускай она вот уже скоро год не пишет писем и только однажды прислала мне со знакомыми привет и деньги — один донг — на гостинцы…

Я тоже постарался улыбнуться и сказал:

— Да нет! Чего мне туда ездить. Все равно мама скоро сама приедет!

— А почему бы тебе не прокатиться? — сладким голосом увещевала меня тетка. — Мама там знаешь как разбогатела, совсем не то что раньше…

Поблескивающие глазки тетушки так и впились в меня. Но я молчал, опустив голову, только сердце сжималось от тоски да глаза обжигали еле сдерживаемые слезы. Тетушка похлопала меня по плечу и опять улыбнулась.

— Поезжай, дурачок; я дам тебе денег на билет. Увидишь, в какой роскоши и богатстве живет твоя мама; заодно и на младенчика полюбуешься.

Слезы ручьем побежали по щекам, скатывались в уголки губ, капали на шею. Слово «младенчик», — тетушка произносила его особенно сладко и въедливо, — само собою, больно резануло меня по сердцу, — она этого и добивалась. Сказать по правде, я огорчался вовсе не потому, что мама, еще раньше, чем кончился траур по отцу, родила ребенка от совсем незнакомого, чужого человека. Нет, мне просто было жаль мою маму, я мучился и приходил в ярость оттого, что она из страха перед молвой разлучила нас с сестренкой и уехала и родила тайно, как преступница.

Я улыбнулся сквозь слезы и спросил:

— А откуда вы знаете, что у мамы есть младенец?

И тут тетка с довольной миной выложила мне все… Одна наша дальняя родственница по отцу ездила туда за рисом на продажу. Как-то, проходя по базару, она увидела мою маму: та сидела около корзины с ламповыми стеклами и кормила грудью ребенка. На маме было старое рваное платье, лицо у нее совсем побледнело, и вообще от мамы остались кожа да кости. Наша родственница пожалела ее, хотела заговорить с ней, но мама сразу отвернулась, подняла нон и закрыла лицо…

Тетка еще не досказала всего до конца, а беззвучные рыдания сдавили мне горло. О, если б обычаи, осудившие и изгнавшие мою маму, были глыбой стекла или камня! Я разбил бы их вдребезги, я грыз бы их зубами, пока не стер в пыль!

Тут голос ее переменился, она снова похлопала меня по плечу и, заглянув мне в глаза, сказала:

— Если хочешь, узнай у тетушки Тхонг (так звали нашу дальнюю родственницу по отцу), где живет теперь твоя мама, да напиши ей, пусть приезжает. Чему быть, того не миновать, уж как-нибудь все обойдется. — И, желая выказать свою скорбь об отце, она продолжала: — Нынче в августовское полнолуние годовщина папиной смерти, вернется мама, глядишь, и замолит свою вину. Да и тебе уже хватит жить сиротой — перед людьми стыдно.

Настал день поминок, а я так и не написал маме, чтобы она вернулась. Но она приехала сама и привезла целую кучу сластей и подарков мне и моей сестренке Куэ. Вечером, возвращаясь домой из школы, я вдруг увидел, что рикша везет женщину, похожую, как две капли воды, на мою маму. Я припустил со всех ног за коляской, крича:

— Мама! Мама!..

Если бы женщина, обернувшаяся на мой крик, оказалась кем-то другим, мне бы тогда несдобровать от насмешек и издевательств моих дружков, — они, стуча деревянными сандалиями, бегали и орали на тротуаре. Да дело вовсе не в насмешках, ошибка эта принесла бы разочарование — тяжкое и глубокое разочарование, крушение всех надежд, какое испытывает путник в пустыне, убеждаясь, что видневшийся впереди ручей — всего лишь призрачный, лживый мираж.

Коляска замедлила ход… Мама — моя мама — помахала мне ноном. Секунда — и я догнал коляску. Я задыхался, со лба тек пот, ноги едва слушались меня, когда я взбирался на сиденье. Мама схватила меня за руку, потом погладила по голове, и тут я заплакал — сперва тихо, а потом прямо навзрыд. Мама тоже всхлипнула раз-другой и сказала:

— Не надо, сынок, перестань! Я вернулась, и мы теперь будем жить все вместе.

Мама вытерла мне слезы полой платья, подхватила под мышки и усадила рядом. И тут я увидел, что она вовсе не бледная и не худая, как рассказывала наша дальняя родственница. Лицо у нее было чистое и ясное, как раньше, глаза весело блестели и на щеках светился румянец. А может, это от радости она выглядела такой молодой и красивой? Я прижался к маме и спрятал голову у нее на груди. От маминого платья исходил какой-то особенный приятный запах, и даже бетель, который она жевала, был в тысячу раз ароматней, чем простой, обычный бетель.

Легкие мамины руки гладили мое лицо, и я чувствовал, что это мама, моя мама, самая нежная и ласковая на свете.

Я не помню, о чем спрашивала меня мама, пока мы ехали от школы до дома, и что я говорил ей в ответ. Помню только, что в ушах у меня время от времени звучал теткин голос: «Поезжай, дурачок, я дам тебе денег на билет. Увидишь, в какой роскоши и богатстве живет твоя мама; заодно и на младенчика полюбуешься».

Но слова эти тут же исчезали куда-то, и мне совсем не хотелось задумываться над ними…


1941

ДВА АРТИСТА

Давно уже Нян-циркач не зарабатывает ни гроша своими трюками. Но каждый раз, заслышав раскатистые звуки гонга, в который часто бьют колотушкой, и дребезжащий напев рожков, вырезанных из побегов дуду[37], он испытывает необычайное волнение. Какое-то мягкое и ласковое чувство охватывает Няна, потом душа его сжимается от горечи и тоски. И он всегда старается держаться подальше от юнцов, показывающих фокусы и прочие номера.

Да и найдется ли человек, который, вкусив все сладости и огорчения какой-нибудь профессии, не будет, подобно Няну, тосковать, когда придется оставить эту профессию, бросить ее навсегда. Тем более если воспоминания о ней связаны с детством — светлые или мрачные, они всегда волнуют сердце.

Но один весенний день, теплый и ясный весенний день, особенно глубоко врезался в память Няна, оставив в ней неизгладимый след.

* * *

В ту пору среди бездомных огольцов и прочей уличной шушеры он слыл настоящим артистом и даже имел псевдоним: «Черный Нян». Потому что, год за годом скитаясь по пыльным дорогам, под солнцем, дождями и ветром, он совсем потемнел и кожа у него стала черной, как старые школьные парты. И еще его называли «Нян Дуду», потому что ему ничего не стоило так сыграть «Марсельезу» или «Прекрасную Мадлон» на трех своих рожках из дуду, чтобы люди тотчас раскошеливались.