Избранное — страница 40 из 46

— Извините, не здесь ли живет тетушка Ха? — спросил я.

— Да, здесь.

Я улыбнулся.

— А вы — Лан?

Она еще внимательнее взглянула на меня. С первого взгляда ей можно было дать года двадцать два — двадцать три; но приглядевшись, я понял: ей лет двадцать восемь, — именно таков, по моим подсчетам, был возраст Лан. Высокая, стройная — на зависть иным европейским модницам. Короткая стрижка безо всякой завивки, на лице ни малейших следов косметики. Легкие домашние брюки и блузка — розовая, в цветочках, простенько вроде, но и не без щегольства.

— Не скажете, тетушка Ха дома? — снова спросил я.

Тревога и настороженность в ее глазах сменились неподдельной радостью:

— А вы, наверное…

— Точно, — засмеявшись, ответил я, — перед вами Хоанг, сын дядюшки Дата, собственной, как говорится, персоной.

— О небо!

Опустив руку, придерживавшую дверь, она шагнула было ко мне, остановилась и обернулась, собираясь, наверно, позвать мать. Тут между ногами ее и дверью протиснулись двое малышей: мальчик лет трех-четырех и девочка, ей было годика два. Оба — прехорошенькие.

— Ваши?

— Да, мои.

В лице ее вдруг появилась холодность.

— Мой муж — капитан, — торопливо сказала она, — он сейчас на курсах. — Голос ее стал жестче: — На курсах по перевоспитанию, — пояснила она и вежливо пригласила: — Заходите, пожалуйста.

Она вошла в дом. Я поднял девочку, прижав ее к груди одной рукой; другой взял мальчика за руку. Дойдя до гостиной, она остановилась.

— Прошу вас, присядьте. Я пойду в сад, позову маму.

Взглянув на девочку, она потянулась было забрать ее у меня, но, передумав, сказала:

— Да вы отпустите ее. Ноги-то, вон, все в грязи; с утра до ночи копается с бабушкой в саду. — Потом наклонилась к мальчику: — Дык, ты поздоровался с дядей?.. Вы садитесь, садитесь (это уже мне). Вот мама обрадуется!

Она повернулась к дверям. Я, не отпуская детей, двинулся следом.

— Можно и мне с вами? — спросил я. — Хочу поскорей увидеть вашу матушку.

Эти люди, чувствовал я, близки мне. Встреча после долгой разлуки радостью отозвалась в сердце. Хорошо, что они живут в достатке и покое, не в пример многим семьям, разбитым, разоренным войной. (Хотя, кто мог тогда знать, что лучше, достойнее — этот безбедный достаток или мытарства и нищета?)

Я радовался и в то же время думал, как теперь быть с Лан? А она шла впереди, то и дело оборачиваясь и спрашивая: «Вы недавно приехали?..», «Сюда, к нам, прямо из Ханоя?..», «И где вы остановились?..». В голове у меня был полный хаос. Поначалу, когда Лан открыла мне дверь, я принял ее за студентку. Уж очень молодо она выглядела. Потом, догадавшись, кто она, я разглядел, что и лет ей побольше. Сейчас, вон, и детей ее вроде вижу, а она снова кажется совсем юной. Узнав, что я — Хоанг, сын ближайшего друга ее отца, она обрадовалась, но постаралась сдержаться, сразу рассказала о муже, свела все к вежливости, гостеприимству… Нет-нет, ей и впрямь можно дать ее годы. Прожито и пережито немало, но жизнь ее мне неведома. Я вдруг вспомнил, каким почтенным показался мне их особняк, увидел мысленно распахнутую калитку, притворенную дверь на веранду… А вокруг все пусто, загадочно!

Мы нашли тетушку Ха в саду и все вместе вернулись в дом. То-то было радости, расспросов, воспоминаний! Мне чудилось, будто я встретил свою мать, правда, выглядела она побогаче прежнего, но была ласкова и добра, как когда-то, во время лишений и бед. Дети Лан так и льнули ко мне. Поистине, я словно вернулся в родную семью.

В оставшиеся дни никаких дел у меня не было. Я осмотрел атомный реактор, бывшую военную академию и центр подготовки специалистов по «психологической войне», Пастеровский научно-исследовательский институт, электростанции Даним и Ангкроет, цветочные плантации, озера и водопады Далата… Жил я по-прежнему в гостинице вместе с другими работниками канцелярии премьер-министра, но постоянно навещал тетушку Ха, обедал у них, а как-то раз даже заночевал. Пейзажи Далата очаровали меня. Я прихватил бумагу, кисти, краски, мольберт; но оставил их у тетушки Ха, и так ни разу к ним и не притронулся…

* * *

Бывая у тетушки, я вскоре понял: семейная жизнь Лан не удалась. Тетушка, поглядывая на нее, вздыхала и говорила мне: «Бедняжка, не повезло ей!..» Лан с мужем, узнал я, давно уже не живут вместе, у него, вроде, есть другая семья. Подробных расспросов я избегал. Зато меня самого тетушка Ха о чем только не спрашивала. Конечно, она любила меня, но, понимал я, ее занимали не только мои личные дела; очень уж ей хотелось разобраться в том, что происходит на Севере и что это, собственно, такое — социализм. В первую нашу встречу она удивилась несказанно: как же так, я до сих пор не женат?

— Да у нас там, — отвечал я ей, смеясь, — женятся очень поздно.

В словах ее ощущалось неподдельное преклонение перед Севером и революцией; но сколько же на все это наложилось нелепостей и предрассудков. Наверно, в голове у Лан была такая же путаница, только она почти ни о чем не спрашивала и сама говорила мало, все больше слушала. Особенно много недоразумений возникало вот по какому поводу: не станут ли северяне мстить, не начнут ли преследовать? Да и немудрено ожесточиться, считая, будто все тут (понимай — в оккупированных прежде районах) изменники. Но, едва тетушка заводила такие речи, Лан, сидевшая рядом, обычно останавливала ее:

— Ах, мама, вы бы лучше послушали…

Я понимал, Лан смотрит на это по-своему. Нет, она страшилась не строгостей, даже не репрессий, а унижения и позора. И потому особенно блюла свое достоинство. Это сказывалось и на наших каждодневных встречах. Она была со мною мила и сердечна, но сохраняла между нами некую дистанцию, барьер, словно говоря: «Вот я — такая, как есть; да, я — жена сайгонского офицера, но мне стыдиться нечего!..»

И чем больше удовлетворенье и радость по поводу дел на Севере проскальзывали в ее словах, тем упрямее замыкалась она в бессмысленной своей гордыне. Поэтому, рассказывая о Севере, я всячески старался не дать ей лишнего повода для тягостных, мыслей. Зато уж тетушка Ха в дотошных своих расспросах не упускала самых малых мелочей — и таких, которых я не любил касаться даже мысленно: служебных постов, окладов, пайков. А долгие мои поездки за границу, лишившие меня возможности непосредственно участвовать в войне, — они стали любимейшей ее темой, — тетушка расценивала как редкую, почти небывалую честь.

* * *

В Советском Союзе и в Чехословакии я рисовал для души и, не дорожа особенно своими работами, отдавал их каждому, кто ни попросит. Тамошние друзья мои, заполучив картину, покупали мне подарки или устраивали застолье. Подарки я отвергал наотрез, угощеньем прельщался иногда, но от выпивки обычно не отказывался, особенно, если друзья являлись с бутылками в мою комнату — пображничать вместе. И я здорово выучился пить европейские напитки, пил запросто и водку, и сливовицу.

Но в гостях у тетушки Ха я всякий раз просил лишь бутылку-другую знаменитого пива «33». Ибо не так уж и приохотился к спиртному: при случае мог выпить сколько угодно и с удовольствием, нет — тоже не беда. Бывая у друзей здесь, в Далате, сам я о выпивке не заговаривал, но если они подносили рюмку, опрокидывал ее, не моргнув. Тогда, сочтя меня завзятым питухом, приятели стали искать случая пригласить меня, и тут уж я попробовал и шотландского виски, и французского коньяка, и итальянского бренди…

Вечером накануне отъезда в Ханой приятель дал мне бутылку коньяка «Эннесе». За ужином у тетушки Ха я пил только пиво «33», коньяк на стол не поставил: тетушка и Лан наверняка отказались бы, не распивать же его при хозяйках в одиночку. Поужинав, я присел поболтать с тетушкой и с Лан, поиграл с детьми и лишь в начале десятого ушел в свою комнату.

Она предназначалась для гостей, за окном, выходившим в сад, открывался чудесный вид. Позади сада начинался пологий склон холма, поросшего соснами; из-за деревьев выглядывали крыши пагод и навершия башен… С гостиной и остальными помещениями комнату мою связывала галерея. Дверь напротив моей вела в комнату тетушки, рядом был небольшой покой, где стоял буддийский алтарь, и в дальнем конце — комната Лан, тоже выходившая в сад.

Вернувшись к себе, я решил сразу лечь спать. Но на меня почему-то нахлынула тоска, и я вдруг вспомнил о подаренной другом бутылке. Принес ее, сел и стал пить, глядя в сад. Днем там можно было разглядеть каждую клумбу, каждую грядку с капустой, зеленью, луком, клубникой… Кусты роз, хризантемы… Зеленые листья, яркие лепестки цветов, взрыхленная красноватая земля — все точь-в-точь как на картине. Но ночью в неверном свете фонарей и зыбком тумане деревья, грядки и цветники виднелись смутно, а порой и вовсе пропадали из глаз, словно переставали существовать. Я распахнул настежь все створки деревянных ставень и снова уселся, глядя в сад сквозь оконное стекло. Вскоре и его заволокло туманом, я как бы погружался в густые белесые клубы. И тут мне вспомнился вдруг открывавшийся осенними ночами вид из окна моего общежития в Праге на Страховом холме: старинные королевские и княжеские дворцы, Градчаны, кварталы Малой Страны, Карлов мост, Влтава, старый центр города с ратушей и синагогой, памятник Яну Гусу… Древняя Прага утопала в тумане. Вспоминал я другие места Чехословакии, припомнил Россию и страны, где был только проездом. Потом вспомнил наш Север, Ханой, свое детство. И казалось, воспоминаньям не будет конца, они наплывали чередой, точно мутные волны тумана.

Вдруг послышался негромкий стук в дверь. Слегка удивившись, я обернулся, потом встал и открыл ее.

— Ах, это ты, Лан.

— Не спишь еще?

— Нет-нет, заходи.

Она вошла, чуть помедлив, и увидала бутылку на столе.

— Как, и вы тоже пьете? — голос ее повеселел.

Я придвинул стул и улыбнулся:

— Садись, пожалуйста.

Но она осталась стоять.

— Отчего ж ты не попросил рюмки?

(Я, чтоб не затруднять хозяек, воспользовался стоявшей в комнате чайной чашкой.)