Избранное — страница 15 из 52

— Погоди, будь уж так милостивый, мы до тебя, Петрович, — заговорила старуха, когда Алехин поравнялся с ними.

«Знают по имени-отчеству», — подумал Туров и остановился позади Алехина.

Старуха жаловалась Алехину, что сыновей будто приворожили на брандвахте: второй месяц работают, выходных не берут. А без ребят трудно управиться.

— Старые мы, не молодежь… — всхлипнул старик.

— Он знает, что мы не молоденькие, — перебила его старуха.

— По восьмому десятку доходит, без двух годов.

— Какие уж работники! — досказывала старуха.

Их согласный разговор нравился сейчас Алехину, хотя старые просили о тех самых прогульщиках, на которых жаловался Шмаков.

— Попьем чайку у старых? — предложил Алехин.

— Что, совесть заговорила? Голодного меня погнали с катера.

Ребята побросали ножи, и, сперва самый маленький и самый любопытный, потом те, кто постарше, подошли к шалашу.

Алехин лежал на траве лицом к реке. Туров сидел на пеньке. Пили чай из граненых стаканов, между ними стоял чайник, и на листе лопуха лежал колотый сахар. Старуха ходила у костра и все приговаривала низким, надтреснутым голосом. Старик присел в сторонке.

— Старость вам не страшна? — спросил Туров.

— Нет, — ответил Алехин, прислушиваясь к тому, что говорила старуха.

— Он у меня стар, зуб нет, — говорила она о муже, точно так, как только что он говорил о ней. — Да и сама я — у бога баба.

— Нет, старость мне не страшна, — повторил Алехин. — Знаете, что самое страшное?

— Что?

Алехин, опершись на локоть, задумался.

— По-моему, самое страшное… — он помолчал, — равнодушие…

— Опять обо мне? — прищурившись и положив голову набок, жирной щекой на плечо, спросил Туров.

Алехин молча смотрел на реку.

Там все было ясно. Тумана не было. Сквозь ветлы проглядывала река, — отсюда была видна ее даль, освещенная солнцем, снаряд, на котором рабочие тащили комель.

Все было слышно над рекой до малейшего звука. За два километра, разобранная по голосам, доносилась с парома песня.

Горная… Лугова-а…

Посулила — не дала-а…

«Безобразники», — подумал Алехин и улыбнулся.

— Что они поют? — спросил Туров.

— Чудо певцы! — сказал Алехин. — Расскажите-ка мне, Денис Иванович: что все-таки будут изготовлять из черного дуба?

И Туров, как будто бы нехотя, но все же воодушевляясь понемногу, стал рассказывать Алехину, что может изготовить мастер из куска черного дуба.

А из кустов, от катера, шел к ним сердитый Тарас Михайлович. Прыгая босыми ногами по мокрым мосткам, перекинутым через топь, Мишка бежал за Тарасом Михайловичем.


1937

Араукария

Жизнь всегда беспокоила, тревожила Дробышева. Неприятности следовали одна за другой. Дробышев едва успевал от них увертываться. И снова текли бесполезные дни, имевшие только видимость пользы и блеск поверхностного счастья. Так он состарился. Теперь об этом можно рассказать по порядку.

Лето 1905 года студент Дробышев провел в уездной больнице, на Волге. Пароходы стояли у причалов, почта запаздывала. Чтобы не сдуреть от скуки, студент допоздна засиживался в доме лесопромышленника. Молодая хозяйка вырезала из черного дуба негритянских божков, племянница читала декадентские стихи, тихонько подыгрывая на рояле; хорошенькая компаньонка, Аннушка, часами стояла на веранде, заросшей плющом, и всматривалась в даль — не горит ли баржа на Волге или чья-нибудь усадьба.

Однажды Аннушка утюгом подпалила шифоновую блузку хозяйки. Дробышев был свидетелем некрасивого разговора; хозяйка в сердцах швырнула черного божка в окно, он застрял в плюще. Аннушка присела у рояля с книжкой в руках, бледная, растерянная, и весь вечер собиралась заплакать.

На следующий день, почувствовав неловкость, хозяйка подарила компаньонке испорченную блузку. След утюга был искусно задрапирован шелковым бантиком.

По необъяснимой случайности именно эта история с блузкой заставила Дробышева заинтересоваться хорошенькой компаньонкой. Он стал бывать у нее, носить ей полевые цветы. Что ни вечер — он шел, подтянутый, в белом кителе с золотыми пуговицами, по тропинке мимо пустырей, заросших мальвами, по задам усадьбы, к калитке. Там его ожидала Анна Никодимовна.

Этот студенческий роман показался лесопромышленникам неприличным. Дробышеву отказали в знакомстве. Охранявшим усадьбу ингушам было приказано не пускать студента, даже стрелять по нем солью, но Дробышев нашел новое место для свиданий с Анной Никодимовной. Осенью они обвенчались в белой церкви, под вечер, когда вокруг освещенной солнцем колокольни стаями кружились ласточки и стрижи.

Через три года Дробышев стал врачом.

В маленьком городке, на родине Анны Никодимовны, Дробышев отказался от места ординатора в больнице. Он скучал, но изредка больные появлялись в его кабинете. Их приходилось долго дожидаться. Молодой врач в белом халате сидел за письменным столом, усыпанным лепестками увядших роз. Почему, собственно, он отказался быть ординатором? Почти все его товарищи по курсу пошли работать в больницы. В раздумье он ворошил опавшие лепестки и однажды, в рассеянности, словил муху, усадил ее в лепесток, скрутил цигаркой и только тут, опомнившись, огляделся. Ничего, он был один в кабинете.

Он звал жену, она послушно раздевалась, как на приеме, оставляя на себе юбку. Он выслушивал ее, просил дышать, кашлять. Аннушка хихикала. Он пальпировал ее живот, нащупывая селезенку. Это называлось у них частной практикой доктора Дробышева. У Анны Никодимовны долго не было ребенка. Скучая, она просила отпустить ее на курсы лекарских помощников, но очень робко она просила, а муж был рассеян. А через два года Анна Никодимовна забеременела, и уж тут было не до учения.

Когда началась война, доктор Дробышев заинтересовался своим здоровьем. Военная комиссия нашла у него инфильтрат легких. Дробышевы перебрались в Ялту. Из Симферополя они ехали в открытой коляске и видели с горы, как тонул парусник, атакованный турецкой подводной лодкой. Был ветреный день, была осень. Анна Никодимовна боялась простудить девочку и поверх одеяла и шали положила на ребенка фетровую шляпу мужа. На горизонте в море цепочкой тянулись миноносцы, слышались орудийные выстрелы.

В Ялте было весело. Курортные врачи приняли Дробышевых в свой круг, и, хотя по вечерам нельзя было зажигать свет в комнатах, обращенных к морю, и город погружался во тьму, маленькая компания выпивала, резвилась. Были поездки в экипажах на Яйлу, возвращения оттуда при фонарях, нестройные песни, испуганные восклицания дам.

Анна Никодимовна подружилась с докторскими женами, с утра забегала приятельница, они целовались при встрече.

— Ах, Аннушка, вам нельзя загорать!

— Что вы, милая, я бледна как мертвец.

Они поглаживали друг друга с приторными улыбочками, с особенным, как бы щебечущим выражением лица.

— Ах, какая прелесть! Какой вкус!

— Что вы, обыкновенная татарская рубаха.

Наступало рождество. Дробышевы, отказываясь от приглашений, проводили вечера дома вдвоем. Они пили глинтвейн в докторском кабинете, где на большом бюро в образцовом порядке лежали книги и медицинские инструменты, а в углу на камышовой жардиньерке стояла араукария с зажженными свечами — растение, похожее на елку, с прямым жиденьким стволом, густо обросшим зеленой хвоей, и мохнатыми, извилистыми, горизонтально разбежавшимися ветвями.

Свечи потрескивали, комнату наполнял рождественский запах, девочка спала в соседней комнате.

Анна Никодимовна точно знала, сколько нужно нарезать свечей — по числу веточек. Из года в год их было одно и то же число. Араукария не росла, как росли другие растения, не тянулась ни вверх, ни в стороны, — какое-то летаргическое деревцо. Кто-то советовал пересадить его в большой горшок, но Дробышеву нравились карликовые размеры деревца.

После революции жить стало и легко и трудно, все смешалось — важное и неважное, власти в Крыму сменяли одна другую. Были большевики, затем пришли немцы, затем во второй раз были большевики. Надолго задержались белые, и Дробышев вошел в моду. Его приемная была переполнена, но доктор сам не знал, действительно ли он теперь лечит лучше, чем на родине Анны Никодимовны.

Пшют из гвардейских дезертиров, загорелый и щеголеватый, точно негр из оркестра, о чем-то конфиденциально шептал на ухо Дробышеву, и тот легонько выталкивал его из кабинета. Пышную молодую генеральшу в прозрачных панталонах доктор однажды придержал за локоть в своем кабинете, она сказала ему: «Пустите», но не рассердилась. Великая княгиня входила в кабинет с чахоточной красавицей дочерью. Дробышев три месяца держал княгинину дочь под наблюдением, что-то прописывал, что-то запрещал, снова выслушивал, щекоча мохнатым ухом ее белую тонкую спину. Уже начиналась эвакуация, когда Дробышев в последний раз осмотрел больную девушку.

— Кто будет лечить вашу дочь в Стамбуле, мадам? — хамовато посмеиваясь, спросил он старуху; она растерялась и что-то невнятное процедила сквозь зубы.

Ночью за Дробышевым заехали знакомые офицеры, он догадался, зачем он им нужен, как только они позвонили. «Мы хотим показать вам виды Крыма. Утром вы будете дома». Почти насильно они увезли доктора. Там, в черноте запертого двора контрразведки, стояла толпа босых, оборванных людей, окруженных конвоем. Их посадили на грузовик, ворота распахнулись. Это была поездка за город, в сторону Яйлы. Дробышев сидел на борту кузова, держась за него руками. Мелкая собачья дрожь охватила его всего. По этой горной дороге Дробышев не раз возвращался в компании с пикника, он привык слышать в этих местах нестройное пение, веселые выкрики из экипажей; теперь люди молчали, грузовики без фар медленно взбирались в гору. Но он не хочет присутствовать при расстреле! Не хочет, не хочет. На одном из поворотов дороги, выждав минуту, доктор не то чтобы выскочил, а вывалился из грузовика и остался один в лесу.