Начальник малых рек
Утро ничего хорошего не обещало.
Бакенщик Васнецов немного выпил, поссорился неизвестно из-за чего с женой и потому старался держаться дальше от расходившейся старухи, — ну ее в преисподнюю!
— Совесть пропил, огарок! — кричала старуха, упершись руками в дверные косяки землянки.
Бакенщик откликался с берега:
— Для кого ты орешь-то?
— Для тебя ору, пьяница!
— А ты для меня, мамочка, не ори! Не обличай меня! Я не свинья — орать-то. Не корова!
Жмурясь от солнца, Васнецов проплыл по реке, собрал фонари в лодку, вернулся. Но старуха, как заведенная, обличала и обличала, а день разгорался знойный; у ветлы лежала собака и часто дышала, высунув язык; зной шел с лугов на реку, и когда бакенщику стало невмоготу, он плюнул, оттолкнулся веслом от берега и отправился в гости к дочери.
Дочь Васнецова, Вера Васильевна, жила в устье, километрах в двадцати от стариков.
В том месте, где телеграфный кабель со дна реки выходит на правый берег, стоит в тени кленового леса сторожевая избушка. Ее хорошо видно с реки. Над ней возвышается мачта с оборванными, запутавшимися в соседних кленах проводами. Над окном, на бревенчатой стене, белеют два ряда фарфоровых изоляторов.
Каждый год весной, после паводка, монтеры разбивают на берегу палатку и свои две комнаты отдают Алехину — начальнику малых рек. Все лето Алехин мотается по волжским притокам на своем катере, а его жена, Вера Васильевна, живет здесь до самого ледостава, скучает и все прислушивается у окна, не стучит ли мотор на реке.
Хмель разобрал Васнецова, как только он взялся за весла. Он греб короткими и частыми взмахами, потел, вытирал щеки и лоб о плечо и думал о том, что никто его не любит, ведьма одолела своими обличениями, что и зять стал не как человек.
Да, бакенщик не щадил себя в тот день. Он укорял себя в том, что стар, что время его прошло, что когда-то, в начале века, сдуру полез в семинарию, в священники, и вот расплачивается на старости лет — развешивает фонари на реке.
Река была, как всегда, пустынна, и в знойный час томительное зрелище представляли ее дремлющие отмели, утыканные вешками и обставленные бакенами.
Солнце склонялось над берегом. Васнецов греб, полузакрыв глаза, когда услышал стук мотора и увидел догоняющий его катер. Бакенщик перестал грести. Сверху шел любезный зять, начальник Алексей Петрович.
«Сейчас приберет меня на буксир, высплюсь на катере», — подумал бакенщик и вскочил от нетерпения: уж так ему надоело грести.
Он был худой, костлявый старик, бритый наголо, горбоносый, никогда, даже летом, не снимавший с себя клеенчатого плаща, провонявшего керосином и дегтем.
Катер быстро нагонял лодку. Старик замахал рукой и пошатнулся.
— Зацепите, Алексей Петрович! — крикнул Васнецов, раскачивая лодку раньше, чем ее приняла волна от катера. Потеряв равновесие, он схватился за весло, вдетое в уключину.
Алехин вышел из каюты в штурманскую рубку, стал рядом с Володей — рулевым.
— Некогда! Не задерживай! — крикнул Алехин, когда катер поравнялся с лодкой. — Куда гребешь?
— Зацепите! К вам гребу, к Верочке.
— А кто вечером фонари зажжет?
— Там мамочка за меня! Зацепите, Алексей Петрович!
Старик проворно сел за весла и стал грести изо всей силы, надеясь, что катер остановится, возьмет его на буксир и он знатно выспится в каюте на кожаном диване. Но катер прошел мимо. Лодку качнула волна.
— Поворачивай, Василий Иванович! — издали в рупор кричал Алехин. — Дела срочные. Не ко времени плывешь!
«Срочные дела. Да что он там, угорел, что ли?» — озлобившись на зятя, подумал старик.
Нет человека на реке, которому не была бы знакома худощавая, с лысой загорелой головой фигурка Алехина, сохранившая в себе, казалось, все многолетнее напряжение штурманской вахты.
В городке, стоящем у слияния Волги с Сурой, знают, когда Алехин возвращается с линии: в этот день его можно встретить и в затоне, и в механической мастерской, и на волжской пристани. Он со всеми спорит, горячится.
— Баланда, милый человек! Баланда! — приговаривает он, размахивая руками.
Присев на крыльцо почтовой конторы, он проглядывает московские газеты за несколько дней; его интересует, как там идут дела — на Магнитострое, на Турксибе, в Запорожье.
Катер стоит у пристани. К вечеру рядом становится на причал большой волжский теплоход. По палубе гуляют нарядные женщины, играет оркестр.
— Алексей Петрович, дело есть! — вызывает Алехина в рупор капитан теплохода.
Все капитаны знают Алехина и любят угощать его пивом, хоть никогда и в глаза не видали его «малых рек».
В сумерки совсем затерялась река, поросла камышом, даже устья не видно — занесло волжским песком. Но река петляет по полям, тянется за двести километров, прорезает дубовые леса; мелеет уже в июле, и тогда старенький колесный пароходик «Чайка» тяжко вздыхает на всю округу, шлепает колесами по мелководью. И плывут плоты к Волге. И нужно держать в исправности берега, проверять перекаты, зажигать фонари на бакенах, вынимать топлое дерево.
— Где же твоя река? — спрашивает Алехина волжский капитан.
— Отсюда не видно, занесло, — отвечает Алехин, сдувая пивную пену.
— Что ж, «Чайка» проходит еще?
— «Чайка»-то проходит.
— И чего ты тут застрял, Алексей Петрович? — говорит капитан, выбирая слова, чтобы не обидеть упрямого человека. — По всей стране такие дела творятся! Ходил бы капитаном из Москвы в Астрахань! Нет, засел, как на перекате.
— На перекате? На широком водном тракте, товарищ.
Через час теплоход отваливает, уходит в синюю мглу, блестит на Волге вечерними огнями. Алехин бредет домой, в монтерскую сторожку, Вера Васильевна ждет у калитки, а там скоро и короткая ночь кончится.
А рано утром катер Алехина снова отчалит от пристани и уплывет на линию, на реку. По правде сказать, странно, что ленивая, медленная река, которая однажды, кажется, позабудет, куда ей течь, носит на себе такого неугомонного человека.
Все лето, до конца навигации, он углубляет дно, рвет перекаты, строит плетни. Нет на реке прорвы, старицы или тихой заводи, которой бы не знал Алехин. Он может подсчитать все вытащенные на берег стволы топляка, помнит каждый не убранный из воды комель. Он любит реку, хотя и говорит, что любит только свою работу.
На ночь катер пристает к берегу. Алехин на вересковом костре варит стерляжью уху.
— Рубайте, ребята! — говорит он, вынося на палубу дымящийся котел, и вся команда — начальник, рулевой и моторист — берется за ложки.
И в этот час голоса рыбаков, принесенные ветром, розовая рябь воды над омутом, медленный ястребиный полет, плеск рыбы в воде — все шорохи, все дуновенья, все цвета сливаются воедино с замечательным запахом стерляжьей ухи.
Алехин спешил домой. На рассвете он получил телефонограмму. Сунул ее в дверь каюты Шмаков, начальник плетневой партии. У его брандвахты катер заночевал и всю ночь терся и поскрипывал у просмоленных бортов.
— Великолепно! «Привет тебе, Фламбо́!» Хо-хо-хо! — гудел Шмаков, просунув бумажку в полуотворенную дверь. — Девочки скучают по москвичам.
Алехин вырвал бумажку из руки Шмакова. Диспетчер сообщал, что из Москвы прибыл эксперт. Последнее слово телефонистка написала с большой буквы, — видно, посчитала за фамилию.
Растолкав рулевого и моториста, Алехин тотчас отплыл в устье.
Весь день катер спускался по реке.
Алехин сидел на носу катера или в нетерпении ходил по каюте. Никогда река не казалась Алехину такой утомительно длинной. Ни к чему не было охоты. Он пробовал заняться обычными делами и бросил. Перевальный столб на перекате оказался не в створе, нужно бы выругать бакенщика, и Володя уже дал позывные сигналы, но Алехин махнул рукой, они поплыли дальше.
— Скатай руля на борт! — кричал Алехин рулевому, замеряя дно, всматривался в вывесные шары на береговых мачтах, а про себя думал все об одном и том же.
Он не мог решить, хорошо или плохо то, что снова поднимается вся эта несуразная история, что теперь, спустя год, когда все забылось, приехал человек из Москвы, будет расспрашивать, удивляться, записывать. «Вот когда, черта, принесло!» — с досадой думал Алехин. А через минуту улыбался, представляя себе, какое впечатление произведет на брандвахте приезд москвича. И как вся река заговорит, когда эксперт признает его правоту и составит акт, что черного дуба прорва и что он так же нужен стране, как мрамор или гранит.
Прошлым летом на реке распространился слух: будто Алехин открыл залежи государственного значения, будто карча, которую он вытаскивал со дна реки, очищая фарватер, — не просто карча, а черный дуб — дорогое отделочное дерево, и ценится этот черный дуб по всему миру чуть ли не на вес золота.
Как водится, нашлись маловеры. Один из них, рябой, желтозубый лоцман, лично побывал в местах выкатки карчи на берегу и осмотрел раскиданные на песке мокрые стволы. Но, видно, их тусклая, как уголь, поблескивающая муаровыми разводами поверхность смутила его, потому что на пристани, когда его окружили товарищи, он только пожимал плечами и пыхтел трубкой.
Некоторые из горожан, выезжавших на рыбалки, пробовали топляк топором; дерево оказалось неподатливым: оно и кололось не вдоль волокна, а кусками, как уголь.
Алехин отмалчивался, когда его вызывали на разговор, он был самолюбив и неглуп и знал свое скромное место в жизни: река маловажная, и объем работ, конечно, не сравнить с волжским или днепровским. Но каждый, кто знал Алехина раньше, мог заметить, как его взволновало открытие.
Странное чувство испытывал он в то лето. Злился, пихал ногой стволы, лежавшие на берегу, говорил:
— Добро пропадает, черт бы его совсем побрал.
Самое глупое в его положении было то, что он не мог даже сказать, что можно изготовить из этого дерева: что-то, наверно, очень дорогое и красивое, чему место, может быть, в Кремле или на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке.