Избранное. Образ общества — страница 63 из 147

Для ислама подобная «органическая» концепция и вообще вся эта проблематика имела меньшее значение, поскольку он, отказываясь от универсализма, исходил из идеального разделения мира на господствующих верующих и неверных, предназначение которых состоит в том, чтобы обеспечивать существование верующих; в остальном же регулирование в религиозном отношении совершенно безразличных жизненных обстоятельств народов–париев полностью предоставлено им самим. В исламе существует конфликт между мистическими поисками спасения и аскетической виртуозной религиозностью, с одной стороны, и институциональной ортодоксией – с другой, а также конфликт, возникающий повсюду, где есть нормы священного права, между священным правом и правом светским и, наконец, проблемы ортодоксии в теократическом строе, но отсутствует принципиально наиболее глубокая естественноправовая проблема, касающаяся отношений между религиозной этикой и светскими институтами вообще. Индийские правовые книги определяют органическую традиционалистскую профессиональную этику по схеме, близкой средневековому католическому учению, но значительно более последовательно, чем это учение, а уж тем более, чем весьма скудная лютеранская доктрина о status ecclesiasticus, politicus et oeconomicus[418]. Как мы видели, сословная структура Индии именно посредством кастовой этики соединена со специфической доктриной спасения – с шансом на повышение своего статуса при перерождении в будущей земной жизни посредством выполнения обязанностей своей касты, какими бы презренными по своему социальному характеру они ни были. Тем самым эта вера наиболее радикально воздействовала в сторону приятия мирского порядка, причем именно самыми низшими кастами, которые больше всего ожидали от переселения душ.

Средневековое христианское представление, согласно которому сословные различия краткого земного существования обретут «вечное» существование в потустороннем мире – как поясняет, например, Беатриче в «Рае» Данте, – показалось бы индийской теодицее абсурдным; и оно в самом деле лишает строгий традиционализм органической профессиональной этики всех безграничных надежд на будущее, свойственных благочестивому индийцу, который верит в переселение душ и, – следовательно, в возможность постоянного улучшения своего земного существования. Поэтому даже в чисто религиозном отношении влияние христианской доктрины в значительно меньшей степени служило опорой традиционного деления на профессии, чем нерушимая укорененность касты в обещаниях учения метемпсихозы. К тому же как средневековая, так и лютеранская традиционалистская профессиональная этика чисто фактически основаны на все более исчезающем общем представлении, которое они разделяют с конфуцианской этикой; оно сводится к тому, что экономические и политические отношения господства чисто личностные, а юстиция и прежде всего управление составляют космос личных отношений подчинения, в котором господствуют произвол и милосердие, гнев и любовь, но прежде всего взаимное уважение господствующих и подчиненных, подобно тому как это происходит в семье. Следовательно, это господство по своей сути таково, что к нему можно применять этические постулаты так же, как к любым другим личным отношениям. Этот личный характер полностью отсутствует не только при «рабстве без господина» (Вагнер) современного пролетариата, но в первую очередь в космосе рационального государственного управления, в вызывающем такой ужас романтиков «государственном рэкете». При персоналистском сословном порядке само собой разумеется, что действия применительно к определенному лицу совершаются в зависимости от его веса в обществе; только иногда, как, например, у Фомы Аквинского, ставится проблема, как это следует трактовать.

В наши дни homo politicus[419] как и homo oeconomicus[420], решает, выполняя свой профессиональный долг, стоящую перед ним задачу «не взирая на лица», sine ira et studia – без гнева, а потому и без любви, не допуская произвола, а поэтому и милосердия, причем именно тогда, когда он выполняет свои обязанности идеально в соответствии с рациональными правилами современного понимания профессионального долга, а не в силу конкретных личных отношений. Не из гнева или желания мести, а лично совершенно безучастно, в соответствии с объективными нормами и целями, просто в силу имманентной ему законности выносит современное правосудие преступнику смертный приговор, примерно так же, как действует безличное воздаяние кармы в отличие от дикой жажды мести, присущей Яхве. Политическое насилие все больше принимает облик «правового государственного порядка» – с религиозной точки зрения это лишь наиболее действенный вид мимикрии жестокости. Политика в целом ориентирована на объективные интересы государства, на прагматичность, совершенно бессмысленную с религиозной точки зрения самоцель сохранить внешнее и внутреннее распределение власти. Лишь таким образом политика обретает свой аспект и своеобразный рациональный, некогда блестяще определенный Наполеоном собственный пафос[421], который в корне столь же чужд любой братской этике, как ей чужды и рациональные экономические институты. Попыток современной церковной этики приспособиться к сложившейся ситуации, мы здесь касаться не будем. По существу они сводятся к компромиссам в каждом отдельном случае, а поскольку речь идет о католической церкви, в первую очередь к защите собственных интересов священства, все более объективирующихся в «интересы церкви»; при этом применяются те же средства – или близкие им, – которыми пользуются светские власти для достижения своих целей. Только профессиональная этика мирской аскезы действительно внутренне адекватна овеществлению господства со всеми этическими оговорками, связанными с этой проблемой. Одним из следствий рационализации насилия, которое в различной степени и в различных формах проявлялось повсюду, где насилие в ходе развития превращалось из персоналистского этоса, присущего героям и обществу в целом, во власть национального «государства», был усилившийся переход в иррациональную сферу аполитичности: либо в мистику и акосмическую этику абсолютного «добра», либо в иррациональность внерелигиозной сферы чувства, прежде всего в эротику. С этой сферой религии спасения также сталкиваются специфическим образом. В первую очередь с самой могущественной ее силой, с половой любовью, которая наряду с «подлинными» экономическими интересами и стремлением к власти и престижу является одним из основных компонентов человеческих отношений.

Связь между религией и сексуальностью – осознанная или бессознательная, прямая или косвенная – очень тесна. Мы оставляем в стороне множество магических и анимистических представлений и символов, в которых сексуальность играет важную роль, поскольку они для нашей цели несущественны, и обращаемся лишь к нескольким значимым в социологическом отношении явлениям. Прежде всего сексуальное возбуждение – типичный компонент примитивных совместных действий в религии мирян, принимающих форму оргии. Эта его функция coxpat чете я – подчас совершенно сознательно и намеренно – также в относительно систематизированных религиях. Например, в индийской религии шакти[422], близкой древним культам фаллоса и ритуалам почитания богов воспроизводства (людей, скота, зерна) с их различными функциями. Однако чаще эротическая оргия возникает как непреднамеренное следствие экстаза, вызванного другими оргиастическими средствами, в частности танцами. Таковы среди современных сект хлыстовские радения, которые послужили поводом к возникновению секты скопцов, пытавшихся пресечь это неприемлемое для аскетов явление. К оргиастическим культам примыкают многие получившие неправильную интерпретацию институты, в частности храмовая проституция. Практически храмовая проституция очень часто выполняла функцию борделя для проезжих купцов, пользовавшихся сакральной защитой; впрочем, они и теперь составляют основной контингент этих заведений. Сводить сексуальные оргии с их выходящим за рамки повседневности характером к эндогенному «промискуитету»[423] рода или племени – просто нелепость.

Опьянение сексуальной оргией может быть, как мы видели, сублимировано в явную или тайную эротическую любовь к богу или спасителю. Из магических представлений другого рода или из наличия храмовой проституции может также развиться точка зрения, согласно которой добровольное участие в сексуальном акте является религиозной заслугой; этому, однако, мы здесь уделять внимание не будем. Но вместе с тем нет сомнения в том, что значительная часть именно антиэротической (мистической и аскетической) религиозности являет собой замену удовлетворения сексуальных физиологических потребностей. Нас здесь интересуют не спорные еще во многих важных пунктах неврологические, а существенные для нашей цели «смысловые» связи. Ибо «смысл», который привносится во враждебную сексуальности позицию, может при совершенно одинаковых неврологических условиях давать очень серьезные практические различия в поведении, что, впрочем, нас также интересует лишь отчасти. Чисто культовое, т. е. временное, воздержание священнослужителей или участников культа в качестве условия освящения благодатью, в значительной степени связано с нормами табу, которым по магическим и иным мотивам подчинена сексуальная сфера. Харизматическое целомудрие аскезы священнослужителей и религиозных виртуозов, т. е. постоянное воздержание, исходит преимущественно из представления, что подобное выходящее за рамки повседневности поведение является отчасти симптомом харизматических, отчасти экстатических качеств, которые, в свою очередь, могут служить средством воздействия на богов. Позже, в частности в христианстве Запада, решающим аргументом в пользу целибата священников стала, с одной стороны, необходимость приравнять этические свершения должностных лиц церкви к аскезе религиозных виртуозов (монахов), с другой – иерархический интерес устранить возможную наследственность приходов. На уровне этической религии место различных магических мотивов занимают два других типическ