Избранное — страница 14 из 43

2

Барину Никиты, разъехавшемуся со своей законной супругой, променявшей его на многообещающего музыканта, посчастливилось обзавестись француженкой. Это обстоятельство, как будто совершенно постороннее для хранителя охотничьих угодий, оказало, однако, влияние на взгляды и настроения последнего.

Однажды осенью, в тихий пасмурный день, словно заказанный для охоты с гончими, Никита шел по лесу в сопровождении легавого кобеля, направляясь в Макарьинские Редучи проверять пролет вальдшнепов, как вдруг неподалеку от урочища Киёво — обширного леса с густым подлеском, где выводилось пропасть дичи, — его безмятежное настроение было неожиданно нарушено стуком топора: кто-то рубил дерево на этом заветнейшем его участке, «матке», как называл Никита Киёвскую крепь, рассадник птицы на несколько верст вокруг.

Подозвав собаку к ноге, он быстро зашагал на звук топора. Имея в руках всего прутик, тонкий и прямой, каким изредка стращалась собака, Никита ничуть не колебался: он и всегда исправлял свою должность и излавливал порубщиков и браконьеров без всякого оружия, так как не любил отягощать себя им. Решительность и безграничная уверенность в правоте своих действий заменяли ему оружие и силу.

То, что предстало перед ним, когда он вышел из-за деревьев, за которыми раздавались резкие удары топора, оказалось для него крайне неожиданным: вместо оборванного мужичонки, надсадно торопящегося над облюбованным деревом, и впряженной в колесни брюхатой лошаденки с рваной шлеей Никита увидел на полянке группу людей, уж никак не походивших на порубщиков, и беговые дрожки. Сытую буланую лошадь держал под уздцы молодой парень в кучерской безрукавке и поярковой шапке с павлиньим пером. Боком на дрожках сидел довольно тучный человек с бритым подбородком и пышными белесыми усами на красном лице, в добротной синей поддевке с забрызганным подолом и в новеньком глубоком картузе, какой носили прасолы. Опершись одной ногой о подножку и болтая другой в траве, он следил, как третий человек на полянке, мужик в совершенно выношенной овчинной шубе и зимнем рваном треухе, кончал обтесывать свежесрубленный еловый столб. Возле него чернела кучка земли; тут же была вырыта яма. В стороне стояла низенькая, с провисшей спиной, лошаденка с привязанным на спине мешком и веревочной уздечкой в узлах.

Никита узнал в человеке на дрожках Егора Егоровича Пожарского. Несколько лет назад этот самый Егор Егорович, тогда еще просто Егор, развозил в телеге мясо по окрестным помещикам, а ныне, разбогатев, стал лесоторговцем, скупал у помещиков на свод рощи и леса.

— Ты чего тут? По какому праву? — с силой рванув столб к себе, закричал Никита на стоявшего на коленях мужика, будто он вовсе и не видел дрожек с седоком и кучером.

Мужик выпустил столб из рук, и тот отвалился в сторону, а поднятый топор вонзился в землю.

— Тебя кто сюда, сучий сын, пустил? Твой тут лес, что ли? — продолжал Никита наседать на растерявшегося мужика. — Айда, ну-ка, за мной!

Мужик молчал. Его спокойствие еще более распалило Никиту, в ту минуту почти забывшего, что мужик в лесу не один.

— Ты чей? Не узнаю что-то… Да, постой… Никак, ты рюминский, Алексея Кружнова сын? Вся ваша деревня воровская, на барский лес заритесь…

— То-то что не барский… — начал было мужик.

— Как? Ты, что сказал? Уж не твой ли стал, пьянюга? — прервал его Никита и замахнулся, так как в подобных случаях бывал скор на руку.

— Стой, Михайлыч, не замай: отхозяйничал ты тут. Лес не ваш больше, дозволь мне тут распорядиться, — с усмешкой сказал Егор Егорович, молча до того сидевший на дрожках и спокойно наблюдавший за Никитой. — Решил я пока что остолбить этот участок — на дровишки пойдет.

Никита обомлел: как, его любимое урочище, бесценное Киёво, от него уходит, продано, да еще будет сведено на дрова? И барин ничего не сказал? Может, Егор Егорович еще только приценивается, торгуется? Да нет, не таковский он человек — лапу накладывает крепко, мертвой хваткой берет. И все же сдаться сразу было немыслимо.

— Нет у меня, Егор Егорыч, от приказчика уведомления вас сюда допущать. С барином третьего дни ходили — тоже ничего не говорил. Отьезжайте-ка добром, а мужика я к сотскому сведу.

— Ну, уж это ты брось! Я твоему барину четыре пачки катенек чистоганом выложил. Давай, Аким, закапывай!

— Как бы не так! — И Никита подошел к ямке, взял воткнутый рядом с ней заступ, затем поднял топор и быстро пошел прочь.

— Тьфу, черт! — выбранился Егор Егорович и с досадой плюнул. — И продают-то эти бары не по-людски — деньги берут, а выпустить из рук не хотят! Ну, чего встал? — обратился он к кучеру. — Ночевать тут, что ли? Без струмента, сам знаешь, вошь не убьешь…

Мужик огорченно почесывал затылок, жалея об унесенном топоре и заступе.

Когда Никита подходил к усадьбе, ему встретился выезжавший из нее в легком экипаже барин.

— Владимир Николаевич! Я до вас, — крикнул ему Никита, и барин, правивший сам, остановил лошадь — блесткого и холеного вороного жеребца с проточиной и в белых чулках.

Никита подошел с картузом в руке.

— Из Киёва я, барин, мужика там поймал, с Егором Егорычем там шкодил. Говорит…

— Да, да, — как-то виновато отводя глаза, перебил его барин. — Я и забыл совсем: Киёво я уступил Пожарскому.

— Неужели? Да как же мы-то, барин? Ведь он сводить лес хочет, всю охоту нам нарушит!

— Ну, уж это не твоя печаль, — досадливо отмахнулся от него барин. — Все?

Никита молчал. Барин чуть тронул вожжами, и рысак, мгновенно взяв с места махом, помчал легонький экипаж по проселку.

Не сразу опомнился Никита. Он так сжился с этим лесом, так любил его тихие ручейки, глухие полянки и не тронутые топором рощи и так бережно охранял его многочисленных обитателей, едва не своим считал! А тут — «не твоя печаль»…

Никита надел картуз и пошел обратно от усадьбы. Забросил в жнивье топор и заступ и зашагал к дому.

Впервые почуял он, что не совсем ладные кругом порядки.


— Эх-тах-тах-тах-та! Тах-тах-та!

— У-лю-лю! У-лю-лю! Держи, держи!

Крики, шум, свист, стуки палок по стволам деревьев и изредка выстрелы. Весь остров наполнен движением и суетой. Но они еще скрыты густой сенью совсем пожелтевшего леса. Под ногами шуршат листья. Солнце светит ярко, ветра нет, и далеко разносятся гул и гам удалой потехи.

Никита идет краем острова и поглядывает на ближайших к нему в цепи загонщиков. Он их то поторапливает, то придерживает, иногда подбадривает, чтобы веселее шумели. Но и без него раскрасневшиеся, потные ребятишки, кто в отцовских сапогах, а кто и босиком, надсаживаются от крика, особенно если выскочит поблизости ошалевший от страха заяц; по всей цепи, как волна, поднимается неистовый крик: «Косой, косой!»

Со стороны охотников то и дело гремят выстрелы, все больше дуплеты. Дичи много, да и зайцы выбегают то и дело. Это последний загон перед привалом. Все приустали, и Никите тоже не терпится посидеть, а главное — спокойно покурить: он с раннего утра на ногах, трудов много, а свернуть папироску некогда. Кроме того, кому-кому, а уж ему, распорядителю облавы, господа непременно поднесут сегодня чарку. А выпить Никита не прочь!

Но вот выстрел раздался совсем рядом, и по веткам стеганула дробь. Никита берет рог и играет отбой. Затем тут же закидывает его за спину и, выбрав кочку, садится, снимает картуз и кладет его рядом с собой. Потом отирает рукавом лоб и достает всю курительную снасть — бумагу, табак в кисете и спички.

Когда он спустя некоторое время выходит на полого спускающуюся к ручью поляну, где устроен привал, там все уже в сборе. У самой опушки редкого осинника расстелены ковер и скатерть; вокруг разместились охотники, полулежа, сидя, а кто и на корточках, чтобы удобнее было доставать расставленные закуски и бутылки. Тут же стоит распряженная телега с корзинами всякой снеди, возле нее хлопочут повар, кучер, еще кто-то. Из трубы самовара валит густой дым от положенных в него шишек. Несколько поодаль скучились деревенские ребятишки и подростки, подряженные по шести гривен весь день ходить с криком по лесу. Кое-кому из них мать заботливо сунула за пазуху ломоть хлеба, завернутый в тряпку, но они не решаются есть свое, — может, и им что-нибудь назначено из доставаемых поваром свертков? Никита посулил что-то. И они молча сидят, незаметно следя за господами и прислугой.

— А! Никита Михайлович, — завидев его, весело крикнул один из охотников, молодой еще, но полысевший человек в очках, с оттопыренными ушами и коротко подстриженными усиками над сильно выдающимися мясистыми губами. Он утирал их салфеткой, после того как опорожнил рюмку со знаменитым на всю губернию «мошнинским травником», настоянным на тринадцати травах, и его глаза влажно блестели из-за толстых стекол. — Славно ты нас сегодня угостил, погляди-ка!

И он торопливо вскочил и показал Никите разложенных на траве под кустами зайцев и дичь. Зайцев было много, — должно быть, более четырех десятков, одинаково серых, с беленькими хвостиками и брюшками, лежали в ряд, с вытянутыми непомерно длинными задними лапками и откинутыми назад ушастыми головками. В груде птиц, главным образом молодых тетеревов, выделялись два красавца глухаря.

— Один мой, вот этот, кажется, — и охотник поднял мертвую птицу из кучи и стал, любуясь, оглядывать. — Зайцев я тоже более всех настрелял.

От него так и веяло радостным возбуждением; он полез в карман щегольской охотничьей куртки, достал радужную и незаметно сунул Никите в руку.

— После обеда ты уж меня, голубчик, снова на хороший номер поставь — ведь в Выжголове лисы будут. Уж пожалуйста! — понизил он голос.

— Должно быть, пуделяли много, зайцев-то надо бы с сотню набить, — равнодушным голосом сказал Никита, сохраняя всегдашний невозмутимый вид, хотя в душе очень обрадовался и удачной охоте, и подарку тороватого охотника. Открыто выразить свою радость перед господами он, должно быть, считал по-крестьянски неполитичным, да и вообще редко когда можно было дождаться его похвалы или одобрения.