Из жаркой людской кухни с крепким духом ржаного хлеба и непрестанным шуршанием тараканов выходит, чуть скрипнув дверью, Никита. Тут, на печи, любит он ночевать с тех пор, как стал переселяться из своего Вишенья в разгар охотничьего сезона к нам на усадьбу. Он подходит к полуотворенному окну детской во флигеле, порядочно громыхая сапогами по террасе, и стучит в стекло:
— Вставайте-ка поживей! И так проспали.
Мы нисколько не запаздываем, но так уже заведено у Никиты.
У нас с братом все — ружья, патроны, провизия — приготовлено с вечера, и через две минуты мы, заспанные и взъерошенные, уже вылезаем через окно к Никите. Он курит и удовлетворенно глядит на тонущий в тумане цветник: утро росистое, что и требуется для охоты. Собака — кофейно-пегий пойнтер Чок, — сидящая возле него, кидается к нам и так громко и радостно лает, так весело прыгает вокруг, что сразу исчезает сонливость.
— Молчи, дурак, перебудишь всех. Пошли!
Мы пробираемся мимо служб, где на лавке возле людской безмятежно похрапывает ночной сторож с зажатой в руке колотушкой, по дорожке, вдоль огородов, минуем небольшое поле и, выбравшись тропинкой на дорогу, шагаем версты три к Житковской глади. Там, в редких кустах, купами разбросанных по громадному лугу, предстоит сегодня охотиться. Роса в высокой траве такая, что мы сразу становимся мокрыми почти до пояса.
Собака карьером носится в кустах. Никита шагает, чуть волоча сапоги по траве, заложив руки за ремень перекинутой через плечо сетки для дичи, ни на что не глядя, с таким отсутствующим видом, будто забыл он и о нас и об охоте. Чудится, что именно в этих кустах, тут вот где-то, в чащинке справа, непременно должны быть тетерева, а между тем Никита все идет дальше, даже круга не хочет дать. И Чок оголтело носится, нигде не прихватывая следа.
Эх, не будет толку!..
А между тем никакая мелочь от Никиты не ускользает. Вот круто изменил он направление, на ходу свистнул собаку и внимательно оглядывает траву на полянке… Смотрим и мы.
— Что тут, Никита, что?
— Не видишь разве — ишь сколько набродили!
Теперь и мы видим везде вокруг следы ходившей по траве птицы. Они заметны по стряхнутой росе и слегка примятым стебелькам. Да и собака сразу изменила поведение: идет шагом, высоко держа голову, и как-то очень аккуратно ступает, осторожно поднимая ноги в густой траве. Тетерева!
— Приготовьтесь!
Мы с братом и без того уже держим ружья наготове и идем за собакой, несколько сзади нее.
— Не напирай, не напирай! Не горячи собаку, — слышим мы громкий шепот Никиты.
Собака что-то потянула в разные стороны, потом круто изменила направление и потрусила легкой рысцой.
— Не отставай смотри! — снова раздается сзади команда.
Мы не спускаем глаз с пространства перед собакой, но время от времени надо все-таки взглянуть себе под ноги, чтобы не споткнуться о кочку или корягу. Только бы в момент стойки не очутиться позади какого-нибудь куста.
Но вот собака уже не идет, а крадется, вся напряглась. Еще несколько шагов, и она замирает на месте. Мы стоим не дыша. Тетерева здесь, под самым носом у собаки или чуть дальше, в высокой траве, вон под той осинкой. Только собака и знает, где именно затаилась готовая взлететь птица.
Осторожно подойдя к самой собаке, Никита едва слышно, взволнованным голосом посылает ее:
— Чок, вперед!
Умный пес делает шаг и сразу ложится, точно зная наперед, что дичь не выдержит этого движения и вырвется из травы. И действительно, шагах в двадцати от него с шумом вылетает тетерка.
— Чур! Старка! Старка! — неистово кричит Никита. — Не бей!
Но мы, как ни горячи, уже так им вымуштрованы, что даже не прикладываемся. Собака продолжает лежать. Тут же начинают вылетать молодые тетерева. Выстрел, другой, еще дуплет! Иногда брат и я стреляем одновременно, так что звук выстрелов сливается.
— Должно, помирать полетели! — спокойно говорит Никита, когда все на полянке затихает.
Собака несколько растерянно начинает обнюхивать все кругом. Мы стоим понуро, сконфуженные, но Никита не очень журит нас за промахи. Только если кто рискнет сказать: «Пойду посмотреть, мой наверняка подранен», — «Да, подранен?» — спросит Никита таким тоном, что сразу пройдет охота идти на розыски подбитой птицы.
Зато, если удается свалить тетерева, Никита сам поднимает его — он редко разрешает собакам приносить подстреленную дичь, — и всегда внимательно оглядывает.
— Хм, чернышек, ишь ты, уж линять начал! Здоровый какой!
Это он добавляет неизменно, хотя бы подстреленный тетеревенок был с хилого цыпленка.
— Ну, нечего стоять, пошли, пока матка остальных не собрала и не увела.
Никита идет за разлетевшимися тетеревятами, и через некоторое время собака находит их затаившимися уже по одному.
Первое время стрельба наша была, конечно, плачевной, и Никита, бывало, не на шутку насупится. Но затем, когда мы научились справляться с неимоверным волнением и перестали палить наугад, результаты стали улучшаться. Однако Никита никогда не давал перестрелять весь выводок: возьмем из него три-четыре штуки и уходим.
— Михайлыч, зачем уходить? — протестую я. — Рядом тут чернышек затаился, я хорошо видел, как он в тот куст опустился.
— Ничего, ничего, и так чуть не весь выводок перебрали, надо на развод оставить!
Он отзывал собаку и вел нас дальше. В этих случаях Никита бывал неумолим.
Конечно, он был охотник всем нутром, до самозабвения. Только истинная страсть могла его заставить часами ходить с нами, превозмогая усталость и нередко доводя нас и собаку до изнеможения, и иногда совершенно впустую, но природная или усвоенная им замкнутость не позволяла ему обнаруживать своего волнения. И лишь стрельба по глухарям выводила его из равновесия. Как известно, эта птица хотя и долго бежит от собаки, но стойку выдерживает прекрасно, особенно в пасмурную погоду. Поэтому охотник всегда может подойти к ней с удобной стороны, и для неудачного выстрела почти нет оправдания. Все же нам с братом на первых порах доводилось промахиваться и по крупному, тяжело взлетающему глухарю. Тогда наступившую после выстрела и шума крыльев тишину оглашала отчаянная брань Никиты. Ругался он в таких случаях совершенно непечатными словами. На наш неискушенный слух эти взрывы действовали оглушительно. Притихшие и ошеломленные шли мы дальше, пока новое приключение не развеивало гнева Никиты.
Помню, как однажды, росистым июльским утром, пошли мы с ним в Волчажник — укромное лесное болото, окаймленное непролазным кустарником. У самой его опушки собака с ходу встала перед одиноко росшим над ямкой с водой можжевеловым кустом. Брат и я приготовились. Собака стояла не шелохнувшись. Птица не вылетала.
— Должно быть, был глухарь, да сплыл, — тихо сказал брат.
— Молчи да гляди лучше, — со злобой прошипел Никита и подошел вплотную к собаке.
Мы снова замерли. Прошло, должно быть, с минуту. Никита оглядывал траву вокруг куста, и казалось, вера его в собаку заколебалась. Наконец он чуть пригнулся и хотел было раздвинуть куст, но не успел. Что-то там неожиданно громко завозилось, послышалось хлопанье крыльев и в пяти шагах от себя я увидел с трудом выдирающегося из ветвей глухаря. Через секунду он был уже над поляной. Я выстрелил ему в угон, но сгоряча промахнулся. Из-за куста приложился брат — опять мимо! Глухарь уже выправил полет и поднимался все выше.
— Трам-тара-рам!.. — раздался позади вопль Никиты.
Под его отчаянную ругань я снова выстрелил. На этот раз глухарь сразу сорвался в сторону и грузно свалился в траву. Как ни быстро я к нему ринулся, меня опередил Никита. Он схватил еще бившуюся птицу за ноги и приподнял перед собой.
— Вот это штука! Вот это да! Который из вас?
— Я! — воскликнули мы оба. Оказалось, что мы выстрелили по второму разу одновременно, и глухарь был признан общим.
— Молодцы! Смотрите, ведь старика свалили, — приговаривал Никита, поворачивая во все стороны действительно великолепного старого петуха. — Полпуда весит! А я было вас того, чуть не обругал.
У нас еще звенела в ушах его многоярусная брань.
— Ну, давай закурим, что ли. — И Никита довольно засмеялся. Рот у него как-то странно растянулся в непривычной улыбке, обнаружив зубы, крупные и такие же желтые, как и его прокуренные усы.
Мы сидели кружком на траве, посредине лежал, отливая черным своим оперением, глухарь. Брат и я то и дело растягивали ему крылья, поворачивали голову, иногда приподнимали, чтобы лишний раз ощутить тяжесть редкой добычи. Никита медленно курил и тоже не отрывал взгляда от птицы. Лишь собака, лежа в стороне, не обращала внимания на предмет нашего торжества И нетерпеливо поглядывала на нас. Наконец Никита решился встать. Общими усилиями мы впихнули глухаря в сетку и пошли дальше. Когда, отойдя немного, мы набрели на косцов, Никита не утерпел и снова достал птицу:
— Вот как у нас! То-то! — И, оторвав-таки их от работы, заставил полюбоваться глухарем и подивиться нашей ловкости.
Я наперечет помню те редкие случаи, когда видел Никиту таким счастливым, как в этот раз.
Чтобы Никита мог поспеть к нам в день «равноапостольного князя Владимира» — к открытию охоты на лесную дичь, брату и мне приходилось помогать ему в том единственном деле крестьянского обихода, которое он считал своей священной обязанностью, — покосе. Надо сказать, что хозяйство у Никиты, отчасти благодаря расположению к нему бывшего его барина, а затем моему отцу, но главным образом трудолюбию и расторопности его жены, домовитой Настасьи, было по тем временам преуспевающим: просторный новый пятистенок с рубленым двором и омшаниками под добротной драночной крышей, сытый конь, корова с подтелком, овцы, птица, хороший сад, надел, хотя и небольшой — на одну душу, но с неплохой землицей. Управляться со всем хозяйством Никита предоставлял жене, оставаясь в неизменно твердом убеждении, что проведенное им разделение труда в семье как нельзя более справедливо. Ни в навозницу, ни в разгар пахоты, ни в дни жатвы не считал он себя обязанным помочь жене. Бывало, Настасья кряхтит во дворе, нарывая вилами тяжелый навоз на телегу, а Никита преспокойно снимает с гвоздя сворку, отвязывает собаку и уходит с ней в лес. Да еще, остановившись у калитки, вспомнит и крикнет: