— Настасья! Подай-ка спички, под зеркальцем забыл!
И Настасья воткнет вилы в землю, оботрет кое-как лапти о солому и бежит в избу. А Никита, дождавшись, уходит, даже не кивнув. Не то чтобы он был равнодушен к семье, груб или бессердечен, — нет, он очень по-своему ценил свою Настасью и был к ней привязан, но видеть ее чуть не круглые сутки впряженной в работу у печки, над корытом, в поле или на дворе было для него так же естественно, как самому всегда вовремя получать горячий обед, по субботам ходить в истопленную баню со свернутым под мышкой чистым холстинным бельем или увидеть на гумне мешки с обмолоченным зерном. Впрочем, ходьба его с собаками в лес приносила ежемесячно в дом до десяти рублей, и Никита считал себя поэтому основным добытчиком и опорой семьи. Изредка он, правда, снисходил «подсобить бабе», но это в тех случаях, если уж решительно не было предлога пойти в лес.
В конце лета Никита по вечерам выходил иной раз на зеленя, будто бы посмотреть, как всходит рожь, но на самом деле более для того, чтобы проверить, много ли выбегает на них зайцев.
Другое дело покос. Никита не ленился ходить на свой довольно удаленный лесной участок, любовался там травами, огорчался, если своевременно не выпадал дождь, иногда ночевал в лесу, охраняя свой покос от потрав. Около Иванова дня Никита уезжал на покос, сооружал там себе шалаш, примащивал на пеньке бабку для отбивки кос и начинал работать. Тут не узнать было всегда несколько медлительного и порядком-таки ленивого Никиту. Встав до зари, он, не разгибая спины, косил, пока раннее летнее солнце не начинало подсушивать росу. Тогда он раскидывал накошенную траву, разбрасывал поставленные с вечера копны, наспех завтракал кислым молоком с холодными блинами и снова принимался за косьбу. Прекращал он ее около полудня, когда притупившаяся коса уже переставала резать высохшую, ставшую упругой на жаре траву. Взявшись за грабли, Никита ворошил раскиданные валы, сгребал уже готовое сено, и так, перехватив что-либо в обед — большей частью квасу с луком и хлебом, работал без устали, пока не повеет вечерняя прохлада. Тогда он торопился сгрести в копны всю подвяленную траву и сено, чтобы снова взяться за отбитую в обед косу.
Почти всякий день приезжала к вечеру Настасья, привозила ему крынки с молоком и квасом и лукошки с гречневыми блинами. Супруги вместе навивали воз, крепко приминали сено гнетом, и уже поздно, при свете взошедшего над мглистым лесом месяца, Настасья пускалась в обратный путь.
С приближением дня открытия охоты мною и братом овладело нетерпение, и мы пошли в Малое Вишенье к Никите, узнать что-либо о Рексе, второпольном пойнтере, подававшем надежды, о выводках, а может быть, сговориться и о первой охоте.
От Настасьи, как всегда не имевшей времени разговаривать с нами, мы узнали, что Никита на покосе.
— Рекса у него там, в шалаше. Только нынче Никите не суметь на Владимира к вам пойти. Косьбы много. Дожди были, он только с Петрова дня начал косить. А травы больно сей год хороши уродились, не знаем, как справимся, — сказала Настасья.
— А пойти туда к нему можно?
— Да зачем вам? Только собьете его. Пусть уж один там косит. Разве что пособите — ишь какие парнишки вымахались!
Какая охота без Никиты! И выводка не найдем, и с собакой не справимся.
— С сеном мы ему поможем, только бы поспеть к сроку, — сказали мы.
— Ну что ж, идите домой, отпустят вас — берите одежду и возвращайтесь. Я к нему ужо поеду, вас захвачу.
В тот же вечер, очень довольные полученным разрешением пожить в лесу, с узелками провизии и навязанными нам матерью простынями и прочей обузой, мы весело трясемся в телеге, мягко подпрыгивающей на ухабах луговой дороги. Настасья сидит спереди и правит, слегка подстегивая прутиком лошадку. На кустах у дороги висят клочки сена, оно же разбросано кое-где по колеям: видно, что здесь уже немало проехало возов.
— Помогать пожаловали? — дивится слегка Никита, вряд ли ожидающий от нас проку. — Ну что же, попробуем. Давайте-ка вот сейчас воз навивать — я стану на телегу, а вы с Настасьей подавайте.
Так произошло наше посвящение в крестьянский труд. Скоро научились мы сбивать граблями берема сена и подавать их, не разваливая, на самый высокий воз; ворошить сено так равномерно, чтобы оно пышно устилало скошенный луг; складывать копны, со всех сторон ровные и очесанные. Никита, недоверчиво относившийся на первых порах к своим новоявленным помощникам, оценил наше рвение и стал налегать, чтобы подкосить нам травы на полный день. Он не всегда успевал, и, пользуясь этим, нам удалось выпросить у него косу. Вскоре мы научились довольно сносно косить.
Дело пошло быстрее. Приезжавшая по вечерам Настасья подчас упрекала Никиту в том, что он «замучил ребят», но нам такая жизнь на полной воле пришлась очень по вкусу, тем более что теперь уже становилось ясно, что с покосом мы управимся вовремя, а может быть, даже и до срока. Погода, ведреная и ясная, установилась прочно. Почерневшие от жары и пота, с мозолями на руках, мы с наслаждением ходили купаться в соседний ручей, а потом принимались за казавшиеся особенно вкусными пироги и блины Настасьи. Теперь она напекала их и привозила целую гору. И особенно сладок был сон в душистом сене.
Примерно к казанской мы настолько подвинули покос, что Никита счел возможным передохнуть. Рано поутру, оставив косы висеть на суках березы возле шалаша, мы отправились втроем в лес, прихватив с собой собаку. Она очень быстро нашла нам выводок тетеревов, и Никита не без гордости продемонстрировал безукоризненную дрессировку своего воспитанника. Он безошибочно, не задерживаясь на следах, подводил к тетереву и останавливался над ним вмертвую.
— И покурить теперь можно, — говорил Никита, опускаясь в траву рядом с окаменевшей собакой.
Мы чувствовали его внутреннее волнение, прикрываемое напускным равнодушием. Закуривать он, конечно, и не думал, а, присев на землю, силился разглядеть в траве птицу. Несколько раз он старался накрыть ее шапкой. Мы думали, что эти его старания напрасны, зря он бросается в траву с картузом в руке, но раз он так изловчился или уж очень оплошал тетеревенок, завороженный застывшей в одном шаге от него грозной собакой с блестящими, зелеными в тени глазами, что накрыл-таки его. Тут мы увидели, как Никита сразу преобразился. Он держал дрожащего птенца в одной руке, а указательным пальцем другой неловко гладил его по почти еще голой голове. Выражение лица Никиты было удивительно умиленное.
— Ишь ты, перепужался! Глупенький, от матки отстал, вот и попался. Вон она квохчет рядом. Зовет вас! Да не бойся, я тебя пущу, летай себе до времени, расти! Гляди-ка, — обратился он к нам, — уже брови чуть красные, и вон перышки кое-где с черными концами. Ну ладно, лети себе к своим, да смотри не попадайся, не то мои ребятки тебя как раз подстрелят!
Рябой комочек, быстро-быстро работая крылышками, слетел с его ладони и исчез за ближайшими кустами.
— Тубо! — крикнул Никита бросившейся было вперед собаке.
Потом мы долго ходили по лесу.
— Должно, тут, — говорил Никита, подходя к какому-нибудь болотцу, поросшему ольшаником, березками и низкими кустами жимолости. — Давай-ка вправо заберем чуток.
И почти тут же собака начинала вести по следу.
— В открытие прямо в Выжголово пойдем, — решает Никита. — Там на опушке семь выводков нонче есть. А оттуда через дорогу перевалим в Троицкий лес, беспременно глухарей найдем. Да надо бы и наше Вишенское болото обшарить — куропаток там на мхах не менее как четыре выводка. Или…
И он, разлегшись в жаркой траве под тенью густой черемухи, развивает перед нами план похода пятнадцатого июля. Нам известны все перечисляемые им угодья, и мы иногда не соглашаемся с ним, предлагаем пойти в другое, памятное нам по особенной удаче место.
— В Масеиху? Это где прошлый год три тетерева с одной стойки взяли? Ну нет, туда нам несподручно забираться, через реку. Это мы поздней обладим, заодно с Кочержихой.
Никита поразительно помнит все наши удачи, каждый меткий выстрел и тщательно изгоняет из памяти все огорчительные для нас случаи… В этом весь он, со своим неиссякаемым охотничьим оптимизмом. Никакие неудачи никогда не могли расхолодить Никиту.
— Никитушка, а Никитушка! Найдем мы сегодня что-нибудь, а? — пристаем мы, бывало, к нему, застегивая патронташи и снимая с крюков ружья.
— Как не найти? — удивляется Никита. — Ведь не спрячется птица в…
Он аргументирует свою уверенность в том, что дичи никуда от нас не спрятаться, словами, которые в облагороженном переводе теряют свою силу, но в его устах они звучат неоспоримо, и у нас не остается сомнения в успехе.
Зато, если при возвращении мы, — как ни хочется нам с братом прошмыгнуть незамеченными, а Никите с пустой сумкой принять вид, что он вообще никакого отношения к охоте не имеет, — все же напарываемся на отца и он нас спросит: «А где же тетерева?» — «Да ведь не привязаны!» — буркнет Никита и уходит, не останавливаясь, как обычно, покурить.
Сейчас мы сидим под деревьями и, перемешивая воспоминания прежних охот с надеждами на предстоящие удачи, строим себе некую волшебную картину необычайного обилия дичи, замечательной стрельбы и безукоризненной работы собаки.
Но вот разговор обрывается. Солнце уже печет вовсю, и почти отвесные лучи его находят тысячи ходов, чтобы пробиться сквозь самую густую листву до земли. В траве на все лады трещат, жужжат и звенят насекомые. Вдруг из-за деревьев с ближней мочажины раздаются отчаянные, горькие крики кроншнепа. Никита, лежащий ничком и едва ли не задремавший, поворачивает к нам голову:
— А знаешь, почему кулик так плачет? Ан нет, не ответишь.
И, подождав, отвечает сам:
— Оттого, что никто не знает и не ведает, как кулик обедает.
Поднявшись, кроншнеп, редко махая острыми, загнутыми назад крыльями, пролетает над нами, продолжая оглашать лес своими жалобами. Мы провожаем его взглядом, пока он не исчезает за вершинами деревьев.