Настоящим подписями и приложением печати Н-ского уездного исполнительного комитета Совета рабочих, крестьянских и солдатских депутатов удостоверяется, что тов. Лобанов Никита Михайлович является старшим уполномоченным по охране лесов и пустошей (следовал перечень названий, расположенных в волостях имярек) Н-ского уезда и в качестве такового имеет право проверять правильность производимых рубок, соблюдение установленных сроков и способов охоты и ловли рыбы и, в случае нарушения таковых и производства противозаконных способов, прекращать таковые всеми надлежащими способами, вплоть до применения огнестрельного оружия…»
Автор несколько запутался в сложном периоде, мандат вышел длинным, но грозным для нарушителя. Заканчивался он призывом к властям волостным, уездным и губернским, силам народной милиции и ко всем сознательным гражданам Российской Федеративной Республики оказывать Лобанову всяческое содействие в отправлении его служебных обязанностей.
Мандат был напечатан на листе, вырванном из старой конторской книги. По вине инвалидной машинки буквы «и» и «с» ложились над строкой, а «ш» вертелось во все стороны, но штамп в верхнем углу и большая круглая печать внизу удались на славу. А подписей-то сколько, кудреватых, с росчерками!
Балавинскому, вручившему Никите эту драгоценную грамоту — первое полезное деяние Союза охотников, пришлось трижды прочесть ее вслух от начала до конца. Никита слушал благоговейно, с едва сдерживаемым волнением.
— Вот какой стал Микитка Лобан, — прорвало его вдруг. — «При служебных обязанностях»! Что, взяли? — обратился он неизвестно к кому. — Собачий барин, так, что ли, а? Шалишь! Теперь сунься ко мне в лес! Как там, Андреич, сказано — производство противозаконных?
И Балавинский снова читал. Наконец он бережно сложил лист вчетверо и завернул его в газету, как категорически потребовал этого Никита, не пожелавший посчитаться с тем, что газета была необходима Союзу охотников для курева.
Два раза мандат был прочитан на маловишенском сходе. Затем Никита обошел окрестные и даже довольно дальние деревни и всюду настоял на обнародовании данных ему полномочий. Во время чтения он строго следил за чтецами, чтобы они не пачкали документа, водя по строчкам пальцами, а потом бережно складывал его и прятал в кожаный карман, сшитый из голенища старого сапога. Мандат сделал Никиту лицом значительным. Те, кто прежде подтрунивали над его занятием: «собачий барин», «рыбки да рябки — потеряй деньки», теперь стали заискивать перед ним:
— Никите Михайлычу почтение! Далече ли?
Но напрасны были надежды, что Никита окажет послабление и можно будет обойтись без билета, чтобы провезти возишко дров. Целость леса означала для него сохранность дичи, и если бы дело зависело от него, он и с лесорубочным билетом не пустил бы никого в лес. Впрочем, вскоре он действительно добился объявления одной дачи заповедником, и тогда даже дети перестали ходить туда по ягоды, в страхе, что Никита поймает их и потребует от родителей высечь за «нарушение гнезд», как он однажды и сделал, хотя это нарушение было только его предположением.
Натаскивать собак Никите было уже недосуг — много времени отнимали у него хлопоты по своим делам в уезде. Благодаря военкому, с которым его свел Балавинский и которого он заразил своим горячим стремлением создать образцовое охотничье хозяйство, Никита скоро стал вхож ко всем уездным властям. Добиваясь нужных ему предписаний, он без устали обивал пороги начальства. Для себя самого он ничего не просил, и когда на собрании в земотделе секретарь однажды зачитал благодарность товарищу Лобанову «за приведение в устройство и порядок народного достояния» и ему поднесли грамоту, присланную из губернии, он счел себя с лихвой вознагражденным за свои труды. Правда, Балавинский как-то выхлопотал для него премию, но Никита взял из нее только две пачки полукрупки, а четыре банки крема «Метаморфоза» повертел в руках и отдал, не захотев нести домой и показывать Настасье. Несколько лет Никита проработал безвозмездно, пока начальство наконец спохватилось и назначило ему зарплату. Произошло это после такого случая.
Как-то Никита вошел в кабинет предуисполкома сильно возбужденный — он и в дверь не постучал, и не поздоровался, и никакого внимания не обратил на сидевшего в кабинете посетителя.
— Слухай, Василь Андреевич, — сразу начал Никита, усаживаясь в громоздкое и сильно потрепанное кресло, — человека я одного видел, под Завидовом живет. Рассказывал, к ним сам Ленин на охоту приезжает.
— Ну да, конечно. Так что же? Там дачи лесные хорошие и от Москвы близко.
— А мы что, не на той же разве дороге живем, много ли дальше? Нет, скажи лучше, что там настоящие люди, беспокоятся, пригласили. Он бы и к нам приехал, что — глухарей я ему, что ли, не найду? Да вот и пригласить нам некуда, даже сторожки в лесу нет, передохнуть негде.
Мечте Никиты не суждено было сбыться, но после этого разговора в лесу был выстроен домик о двух комнатах с кухней для приезжих членов Союза охотников, и туда был поселен сторож. Тот, конечно, потребовал себе зарплату. Тогда вот и спохватились: «А Никита-то, он уж сколько лет бесплатно работает!»
В те годы нам с братом было не до охоты, но все же, когда приближалось первое августа, воспоминания о Никите, перспектива походить по росистой траве с ружьем и собакой неудержимо тянули нас в Малое Вишенье. Кое-как уладив все дела, мы покидали — он Москву, я Ленинград — и съезжались дней на десять у Никиты.
Никита по-прежнему охотно и много с нами ходил, так же, как и раньше, переживал каждый наш выстрел, как удачный, так и неудачный. Не изменились и черты его лица, не прибавилось седины. А все же это был совсем не прежний Никита, довольно-таки бессловесный мужик.
Даже в комнату входил он нынче по-другому, смелее; уверенно подавал, здороваясь, руку — без остатка вытравилась в нем прежняя приниженность. Мне казался он выросшим, настолько иначе стал он себя держать.
Теперь он не только во хмелю высказывал свое мнение. Он поинтересовался, как мы живем, и дал нам почувствовать, что он, Никита Лобанов, одобряет нас за то, что мы не бьем баклуши при советской власти. Надо сказать, что в двадцать третьем году, когда мне, впервые после Октября, пришлось навестить Никиту, он встретил меня не то чтобы нерадушно, но как-то настороженно и даже осведомился, будто невзначай, есть ли у меня «охотницкий билет».
О старых порядках он не заводил речи, если что вспоминал из прошлого, то одни лишь охотничьи эпизоды. Разговоры у нас с ним и на охотничьих привалах и дома за ужином все время вертелись вокруг его заповедников, его пустошей и разных дел, по которым он почти ежедневно бывал в земотделе.
— Ну нет, сюда не заворачивайте, — усмехнулся он как-то в лесу, когда мы хотели было направиться в граничившее с Киёвом Выжголово, — это ныне заказник, и никому тут более охотиться не дозволено. — По тону его было ясно, что память о давнишнем нашем знакомстве здесь утрачивала свое значение.
Он очень гордился, что подведомственные ему охотничьи участки признаны образцовыми, что в лесу прекратились самовольные порубки, совершенно вывелось браконьерство.
Когда у Никиты появилось свободное время, он снова занялся своим любимым делом — натаскиванием легавых собак. Это натолкнуло меня на мысль устроить ему поездку в Москву.
И вот однажды, со своим питомцем, деликатным желто-пегим пойнтером Рексом-вторым — так назвал он его в память самой любимой им изо всех собак, что довелось ему водить за свои полвека охоты, легендарного Рекса, — Никита отправился в Москву, на полевые испытания охотничьих собак. Это было первое и единственное его посещение столицы. И чуть ли не впервые он тогда совершил путешествие по железной дороге.
Москва его ошеломила — я не найду другого слова, чтобы определить овладевшее им тогда смешанное чувство восхищения, удивления и почти страха. Он хмурился, сосредоточенно глядя на вереницы мчавшихся машин, вздрагивал от гудков и, когда переходил улицы, зажмуривался, будто бросался в воду. К витринам универмагов он отнесся совершенно равнодушно: ни у одной не постоял. В Историческом музее, куда я его затащил, Никиту заинтересовали лишь вещи, принадлежавшие Петру Великому. А вот побывав в Мавзолее, он пожалел, что нельзя в нем «чуток подоле задержаться», долго и внимательно созерцал панораму Кремля и Красной площади.
На посещение Зоопарка мы с ним затратили целый день. Трудно было оторвать Никиту от клеток с никогда не виданными им зверями, он хотел знать все о каждом из них: где водится, чем кормится и прочее.
— Эх, миляга, и тебя сюда запрятали! — воскликнул он, увидев глухаря, выглядевшего в своем вольере довольно уныло, да и вообще мало походившего на своих собратьев в лесу, гордых красавцев с блестящим оперением. Этот взъерошенный петух запомнился Никите; уже выйдя из Зоопарка, он вдруг спросил меня, долго ли живут глухари в неволе и токуют ли весной. К моему положительному ответу он отнесся недоверчиво.
В открытой машине, везшей нас на полевые испытания, Никита не произнес за весь путь ни слова и знаком отказался курить, — поездка эта, видимо, напрягла его нервы. Он с облегчением поднялся, когда мы приехали, и, выйдя из машины, обратился к не отходившей от его ноги собаке:
— Что, небось струхнула, как все кругом замелькало! Потряхивает маленько, ну а шибко идет! Закурим, что ли? — И Никита, сдвинув картуз на глаза, весело взглянул на меня.
На поле он не проявил никакого волнения, несмотря на множество опасных соперников его Рексу-второму. По сигналу судьи он скомандовал собаке «вперед» и пошел вразвалку за ней, будто отправился у себя дома, где-нибудь на Вишенском болоте, в очередное поле. После четвертой стойки судьи предложили Никите отозвать собаку, на редкость четко и красиво «сработавшую» всех птиц. Она набрала наивысшее из возможного числа очков. Все бросились поздравлять Никиту с призом, а он держал себя так, точно ничего особенного не случилось. Лишь я, хорошо его знавший, догадывался, как он торжествует, с каким сдержанным волнением гладит свою собаку.