Избранное — страница 39 из 43

Эти искренние сыновние слова — всего только крупица той дани восхищения и преданности русской земле и русским людям, какую отдал своему народу этот подлинный «почвенник». Любовь его была не слепой. Деликатные слова о том, что не все было счастливо и благополучно в старой русской деревне, таят за собой глубокое знание всех ее язв и бед. Соколов-Микитов поведал в своих книгах много горького о деревенском укладе, искалеченных мужицких судьбах, темноте и жесткости, тяжкой бабьей доле, разыгравшихся в смутные годы злых страстях, самогонном разливе — о всех неприглядных сторонах деревенской жизни, известных «изнутри» ему — соседу и другу этих часто непутевых, удалых и безрассудных, но одновременно таких близких и понятных писателю деревенских жителей. В описаниях Соколова-Микитова нет гневных обличительных слов, негодования или, тем более, презрения: порочность и нескладицу мужичьей жизни породили притеснения и неграмотность, униженное состояние всего крестьянского сословия, его беспомощность перед сильными, и в ответе те, кто держал деревню в темноте, заставлял мужика смиренно кланяться и ломать шапку.

Крепко не жаловал Иван Сергеевич утеснителей деревни. Насмотревшись на опустившихся обедневших помещиков и развращенное сельское духовенство, на грубые земские власти, он сказал о них недоброе, но правдивое слово. Да и всякое начальство у него не в почете: было в этом сыне русской земли что-то бунтарское, бакунинское, настороженное отношение ко всякой иерархии, к тем, кто с авторитетом, в силе и у власти. Мил ему и понятен был простой русский человек, тот обутый в лапти старинный мужик, которого замечательные душевные свойства он с колыбели научился распознавать и сквозь коросту поврежденных нравов и полюбил навсегда… Полюбил вместе со всей деревенской обстановкой, сельским окоемом; они сделались тем снившимся моряку на далеких меридианах заветным краем, средоточием земной красоты, тепла и уюта жизни, к какому всегда тянуло и без наездов куда непереносимым бы сделался город.

Последние десять — пятнадцать лет усилились недуги и главным образом болезнь глаз: Иван Сергеевич неотвратимо слепнул. Писатель поневоле жил все более и более отгороженным от непосредственного общения с лесом и речкой, все меньше доводилось покидать город, а в Карачарове — бродить по окрестностям. И потому он продолжал видеть любимые свои рощи и величавые боры, тихие озерки и лесные болотистые чащобы такими, какими они узнались в начале века: малолюдными, нетронутыми, хранящими древнюю тишину, населенными зверем и птицей. Человек проницательный и трезвый, он не строил себе иллюзий. Знал, что сведены или разрежены опустевшие лесные урочища, загрязнены прежде незамутненные реки, нет более нерушимой деревенской тишины, смятой властно вторгнувшейся в жизнь села индустриализацией пролегли вдоль и поперек милых ему пажитей просеки, канавы, протянулись провода… Но отделялся в его сознании современный облик деревенского окоема от свято сбереженного воспоминания. Ум постигал, рассудок понимал неизбежность и пользу наступивших с техническим веком перемен, но сердце на них не откликалось. Так же точно, как на новый обиход деревни с электричеством, машинами, городской одеждой и антеннами на шиферных крышах. Оно хранило ласковую нетленную память о топке русской печи, теплом запахе высушенных в овине снопов, цветастых сарафанах, о позвякивают кос в росистом лугу, крытых соломой избах и их хозяевах, доверчиво и радушно отворяющих дверь перед прохожим человеком…

И как раз эта сердечная верность Соколова-Микитова старой русской деревне и определила характер моего с ним общения, протянула нити схожих симпатий и интересов, какие сблизили маститого, признанного писателя с начинающим собратом, младшим своим современником, заставшим, правда, дореволюционную Россию и усадебную жизнь, каким всецело принадлежал Иван Сергеевич.

Энциклопедическая, исчерпывающая его осведомленность во всем, что относилось к старой деревне и русской охоте, оставляла мало места для новых сведений, и все же он всегда не только внимательно слушал мои рассказы, но и расспрашивал, ценя, видимо, всякую подробность, какую мог бы сопоставить со своим опытом. Интерес Ивана Сергеевича к моим рассказам усиливался тем, что мы были почти земляками, близкими соседями: его Смоленщина граничила с моим тверским краем, известным ему не понаслышке. В наши пределы его не раз приводили охотничьи тропы.

Мы с ним помнили одни и те же перелески, рощи корабельной сосны над извилистой речкой с утиными заводями, густо заросшими камышом, узкие полоски крестьянских полей с кучами выбранных на межах камней и деревеньки с почерневшими от непогоды избами, откуда одинаково на Смоленщине и тверской земле уходили на отхожие промыслы молодые мужики из неподеленных больших семей. Земляки Ивана Сергеевича были прославленными копачами — без их деревянной, окованной железом лопаты не возводилась в России ни одна насыпь, не рылась ни одна железнодорожная выемка. Наши все больше тянулись в Питер, где промышляли по торговой части — старьевщиками и разносчиками. На покос и те и другие возвращались в родное село, щеголяя галошами и цепочками от часов по жилету, и пускали ребром кое-как скопленные рубли. Наполнив сараи сеном и обрюхатив своих осчастливленных обновами баб, спешили вернуться к отведанным городским соблазнам.

На рубеже века в бедноватых наших уездах не сохранилось богатых поместий, да и в давние времена были они тут наперечет. Зато ни на родине Ивана Сергеевича, ни в моем Новоторжском уезде не пылали дворянские гнезда — они опустели как-то втихую, — и запущенная барская земля наконец досталась истосковавшимся по ней мужикам.

Естественно, что крутая эта пора ломки старого уклада и налаживания невиданных новых порядков была часто предметом наших разговоров. Помню, как заинтересовался Иван Сергеевич моим рассказом о земледельческой артели — прообразе будущих колхозов! — которую создал мой отец в восемнадцатом году.

Если приобщение к крестьянскому труду и оседание на земле отчасти отвечали каким-то смутным влечениям отца, слегка задетого толстовской пропагандой, то Иван Сергеевич, внимая моим рассказам, откровенно одобрительно поддакивал, узнавая, как научился я ходить за конями, пахать и управляться на сенокосе. В его глазах в возвращении семьи русских интеллигентных горожан к забытым деревенским корням ничего чрезвычайного не было.

Любил Иван Сергеевич слушать про всякие мелочи усадебного быта. Рассказал я ему, как перед наступлением ягодного сезона в город специально посылался приказчик, привозивший из банка холщовые мешочки с медью и серебром, предназначенными деревенским детям и бабам, приносившим на усадьбу ягоды. У деревянной «галдареи», кухонного флигеля, скапливались девочки, повязанные платочками по-бабьи, вихрастые пареньки — все босоногие, девушки постарше, частенько бобылки с выселок, с блюдцами, кружками, корзиночками с душистой земляникой. К ним выходила наша важная петербургская кухарка с наполненной монетами деревянной чашей и сквозь пенсне на черном шнурке осматривала подносимые ей ягоды и спрашивала цену. Дети конфузились, мялись, невнятно и тихо отвечали, и кухарке приходилось назначать ее самой. Счет шел на копейки. Продавцы повзрослее иногда торговались, просили накинуть пятак или гривенник. Зажав деньги, ребятишки опрометью срывались с места и убегали, бабы завязывали монеты в уголок платка, степенно кланялись и уходили. То же происходило на кухонном крыльце и в грибную пору, только приносили белые и подосиновики все больше взрослые крестьянки, а то и мужики… Эту сценку Иван Сергеевич советовал мне описать.

Занимали моего собеседника и рассказы про мельницу, принадлежавшую нашей усадьбе и переданную артели. Мне пришлось на ней работать года три, так что я мог со знанием дела поведать Ивану Сергеевичу про всякие тонкости мукомольного искусства, про длинные ночи, какие коротал с ожидающими своего череда помольцами. Порой приходилось услышать потаенную мысль, задушевное слово, надежду, высказываемые обычно такими замкнутыми и осторожными мужиками.

Иван Сергеевич сам все делал основательно, ценил во всем мастеровитость и сноровку, ничего никогда не утверждал с кондачка, и ему были по душе подробности, свидетельствующие о компетентности, настоящих профессиональных навыках. Помню, как он дотошно расспрашивал меня про выработавшееся умение на глаз, без прикидки на весах, определять вес мешка с мукой или зерном с точностью до одного-двух фунтов. Такие «таланты» в человеке он умел ценить!

Рассказы про беседы мои с Соколовым-Микитовым было, вероятно, правильнее начать с отведенных охотничьим делам. Я теперь прикидываю, что в тогдашнем его окружении истинных охотников, хорошо знавших тягу и тока, охоту с подружейной собакой и гончими, то есть то, что более всего любил Иван Сергеевич, было мало, а то и вовсе не оказывалось. И когда уже нельзя было самому вскинуть на плечо ружье и отправиться в лес, возможность отвести душу в толках об охотничьих досугах была, несомненно, для него отдушиной.

В те годы я много охотился и приносил свежие впечатления о поездках на глухариные тока, на Таймыр за гусями, взахлеб рассказывал о подвигах своего легаша. Известно, что охотники гордятся чутьем, сметливостью, работой, даже ладами своей собаки, как собственными заслугами. Иван Сергеевич это не только знал, но и вполне оправдывал. И потому я мог невозбранно, не докучая, распространяться в его кабинете о своем любимце, прекрасном пойнтере Рексе. Иван Сергеевич, вовсе не склонный к сентиментальности, растроганно слушал.

Но, разумеется, интереснее всего было, когда он сам принимался рассказывать о своих охотничьих скитаниях. Был Иван Сергеевич на восемь лет старше меня и еще застал на своей Смоленщине обилие дичи, о каком давно забыли в тверских урочищах. Некоторое представление о нем дала мне приенисейская тайга, да и то лишь в отдельных труднодоступных местах. Рассказы Ивана Сергеевича о глухариных зорях звучали сказкой. В его передаче не пропадало ничего из медленного весеннего рассвета, постепенно проясняющего очертания стоящих вокруг деревьев, совершенной тишины, которую вот-вот нарушит несмелая песенка зорянки. Услышав ее, встрепенется охотник, уже давно ожидающий этого сигнала: после зорянки должно сразу раздаться щелкание невидимо сидящих вокруг в вершинах сосен глухарей, с вечера слетающихся на токовище. Незабываемые переживания! Нахлынув на Ивана Сергеевича, они переносили его то в шалаш на лесном болотце, куда спешили на ток тете