Избранное — страница 40 из 43

рева, то в облетевший лес, где он вслушивался в доносящиеся издали голоса гончих, увязавшихся за опытным русаком; то стоял он на номере в загоне, обложившем выводок волков, стрелял из-под своего легаша куропаток, отдыхал в сторожке лесника после утомительной медвежьей охоты… Оживал весь пестрый мир охотничьих треволнений, ставший недоступным, но оттого не менее дорогим. Было отрадно и горько!

Чтобы отдохнуть от этих высоких волнений, мы переходили к более спокойным темам. Невзначай обнаружилось, что и в вовсе неожиданной области у нас есть общие воспоминания.

Как-то зашел разговор о войне 1914 года. Иван Сергеевич рассказал о том, что попал тогда в отряд воздушных кораблей «Илья Муромец». Туда же был зачислен мой старший брат Николай, сменивший в пятнадцатом году студенческие наплечники на погоны вольноопределяющегося. Более того. Эти первые в мире многомоторные самолеты строились на Русско-Балтийском заводе, одним из директоров правления которого был мой отец, так что у нас в доме бывали члены комиссии Государственной думы, контролировавшей оборонную деятельность правительства, и летчики-испытатели. Бывал и сам изобретатель — инженер Сикорский. Приезжал из Гомеля, где стоял отряд и производились полеты, командовавший частью генерал Войнилович, офицер старого закала, с подусниками и бритым подбородком под Александра II, отлично рассказывавший сценки армейской жизни. Все это были имена лиц, Ивану Сергеевичу знакомых, хотя отчетливо он и не всех помнил. Не сразу и смутно восстановил он в памяти облик восемнадцатилетнего вольнопера в очках, холившего едва обозначившиеся усики, конфузившегося своей моложавости и девичьего румянца, старательно перенимавшего манеры старых служак! Узнав о менингите, унесшем Николая в двадцать лет, Иван Сергеевич надолго задумался — наверное, вспомнил собственные тяжелые утраты.

Вероятно, значительно более времени, чем это мне представляется спустя двадцать лет, уделялось нами делам современным, выходившим тогда книгам и их авторам. Как раз в те годы сделалось фактором общественной жизни движение за охрану природы, учреждалось соответствующее общество, и Иван Сергеевич, естественно, всем этим интересовался. Он внимательно следил за тогдашними выступлениями в печати, на страницах которой возникали горячие дискуссии природоохранителей с расточителями и невежественными хозяйственниками. Разумеется, я включился в них по собственному влечению и склонности, однако немало поощрили меня поддержка и одобрение Ивана Сергеевича. Запомнилось, как похвалил он статью в «Литературной газете» о бревноходе на Енисее — первую мою публикацию на природоохранительную тему. Не его ли слова о том, что именно этим — защитой русской природы — должен заниматься писатель, которому дорога родная земля, придали мне уверенности, и я смелее шагнул на стезю публициста? Надо подчеркнуть, что мнение Соколова-Микитова значило в писательской среде много, авторитет его был огромен. Тем более для меня, начавшего печататься незадолго до своего шестидесятилетия!

Тут уместно сказать о совершенно особом месте, какое Иван Сергеевич занял в литературе еще при жизни. Его прозу высоко ценили знатоки, те, кто сам был искушен в писательском ремесле, и серьезные читатели, ищущие в книгах не одной развлекательности. Помню, как А. Т. Твардовский сказал однажды, что писать о деревне надо, как Соколов-Микитов, причем следовало понимать, что Александр Трифонович имеет в виду не только язык писателя, но и его отношение к теме. Мне это сделалось особо ясным после того, как Твардовский однажды отказался печатать в «Новом мире» мой очерк о Подмосковье не потому, что не были в нем правдиво описаны деревенские дела, а из-за того, что я, по его суждению, оценивал их как бы со стороны, издалека, не сопереживал описываемому. Мимоходом замечу, Твардовский, и огорчая автора отказом, умел сказать утешительное слово.

— Не расстраивайтесь и не унывайте, — сказал он мне как-то. — У всякого порядочного писателя рукописей больше в ящике, нежели опубликованных книг. Одни ловкачи умеют при жизни издать даже свою переписку!

Кому не захочется быть причисленным к порядочным писателям в списке Твардовского!

Абзац об Александре Трифоновиче вполне уместен в заметках о Соколове-Микитове. Широко известна сближавшая обоих земляков четвертьвековая дружба. Книги Ивана Сергеевича были настольным чтением Твардовского; он говорил, что они — свежая, живая струя в современной литературе, вселяющая веру в ее будущее. И дело было не только в том, что Иван Сергеевич, рассказывая о своей Смоленщине, описывал места, родные для автора «Дома у дороги», но и в их разделенном, безоговорочном сочувствии деревенским людям. Тут они понимали друг друга с полуслова. Подтверждение тому находим в известных «Печниках» Твардовского, в которых легко обнаружить интонации и настрой соколово-микитовских рассказов. Восхищало редактора «Нового мира», знатока и компетентного ценителя русского литературного языка, страстно ратовавшего за его чистоту, мастерство Соколова-Микитова, пользовавшегося богатством языка с безошибочным чутьем и тактом, владевшего его образностью как виртуоз-музыкант инструментом.

В описаниях природы Иван Сергеевич был разнообразен и предельно прост, верен завету своего тезки Тургенева, писавшего, что надо, как чумы, избегать красивостей и быть непременно кратким. Наугад открыв и полистав любую книгу Соколова-Микитова, можно встретить фразу вроде следующей:

«А жутко глядеть лесное порубище: пни, пни и протянутые к небу сучья-руки».

В этом десятке слов дана картина вырубки и создано соответствующее настроение: поверженные деревья призывают небо в свидетели своей гибели. Кто не почует художника и мастера в так уместно найденном слове «порубище», созвучном «побоищу»! Замените его «вырубкой» или «лесосекой» — и сразу померкнет яркость созданной писателем картины.

Говорит эта фраза и об упоминавшейся выше боли за природу, воспринимаемую писателем как живое существо. Общение с Иваном Сергеевичем открывало, насколько ему дороги целость и благополучие любимых рощ и полей, которые он видел все еще безмятежно раскинувшимися под ясным небом… Иной раз не хотелось посвящать его в тревоги, какие порождали в те годы лозунги покорения природы и крупномасштабные преобразования. Ведь он так верил, что пройдет некая короткая пора нестроения, позалечатся нанесенные войной раны и сделавшийся мудрее и просвещеннее человек отдаст все силы восстановлению красоты и живых сил родной земли, так что вечно будут зеленеть леса, струиться чистые реки, радовать плодородием поля и цветущие луга…

Впрочем, о своих мыслях, взглядах и чаяниях в области взаимоотношений человека с природой Соколов-Микитов высказался много лучше и точнее, чем может сделать кто-либо за него. Выразительно и коротко, одним художественным образом. Размышляя о сути произошедших в деревне и сельском труде перемен, он сказал, что «человек увидел в земле не свою мать, а батрачку».

Выше уже говорилось, что Соколов-Микитов воспринял с молоком матери преданное отношение к окружающей природе, к дающей хлеб ниве, отношение, перенятое им у деревенских мужиков, которых узнал, как только сознательно открыл глаза на мир. Именно они берегли и холили землю, говорили о ней с уважением, считали своей кормилицей. Это сыновнее отношение составляло нравственный стержень крестьянского мира, определивший его устойчивость; пороки и уродливость задевали поверхностно, основа позволяла пережить самые тяжелые периоды истории России. «Священное отношение к земле», как выразился писатель, составляет ту прочную традицию, на которой зиждется всякая национальная культура. Таким образом, взгляд на землю как на батрачку, или, на современном языке, потребительский, отражает коренное изменение психологии хлебопашца, которое Соколов-Микитов почитал чреватым опасными последствиями для природы.

Хочется привести здесь — пусть и всем известное, тысячи раз повторенное — тютчевское:

Не то, что мните вы, природа:

Не слепок, не бездушный лик —

В ней есть душа, в ней есть свобода,

В ней есть любовь, в ней есть язык, —

ибо из этого вышел Соколов-Микитов, умевший эту душу разгадать, уважать свободу, понимать язык и на любовь ответить взаимностью. И ему, ко всем книгам которого можно бы выставить эпиграфом признание того же поэта: «Нет, моего к тебе пристрастья я скрыть не в силах, мать-Земля!» — ему конечно же виделась в таком крутом повороте, резком изменении отношения к земле прямая угроза незыблемости связей с ней, а значит, и всему будущему человечества. Из всех барьеров, удерживающих человека от хищнического использования ее даров, от жестокости к живым существам, пренебрежения красотой и целостью природы, нарушения ее гармонии и устойчивости, писатель считал наиболее надежным нравственный, и всякая строка его деревенских рассказов подтверждает, что зиждется жизнь на формуле: земля — мать и кормилица!

В этом, на мой взгляд, непреходящее значение наследия Соколова-Микитова, большого русского писателя.


1982

QUERCUS ROBUR

К СТОЛЕТИЮ СМЕРТИ И. С. ТУРГЕНЕВА

От своих предков, потомственных душевладельцев Лутовиновых, Варвара Петровна Тургенева унаследовала характер властный и суровый. Ее должны были беспрекословно слушаться не только тысячи крепостных, бесчисленная дворня, но и собственные дети. Она требовала от сыновей полной покорности и лучшим средством воспитания почитала лозу. Писатель рассказывал, что его в детстве нещадно секли по всякому поводу, а иногда и «на всякий случай».

Усматривая в образовании надежный способ выдвинуться и заслужить достойные дворянина чины, отличия и награды, Варвара Петровна не жалела средств на учителей, гувернеров и заставляла сыновей усердно заниматься. Редкая начитанность и широта знаний, всегда отличавшие Тургенева, восходят как раз к его домашнему воспитанию и лишь пополнялись последующим слушанием лекций в Московском, Петербургском и Берлинском университетах.